Джузеппе Томази ди Лампедуза - Леопард
После этого все с притворным сокрушением почтили могилу святой Корберы, с должной терпимостью выпили жидковатый кофе монахинь и с удовольствием отведали розового к зеленоватого миндального печенья, хрустевшего на зубах; княгиня осмотрела гардероб; Кончетта с обычной сдержанной добротой побеседовала с монахинями, а князь лично оставил на столе трапезной те десять унций, которые он давал при каждом посещении. У выхода, правда, они застали одного лишь падре Пирроне; когда же тот сказал, что Танкреди ушел домой пешком, вспомнив о срочном письме, которое должен был написать, никто не придал этому особого значения.
Вернувшись в замок, князь поднялся в библиотеку, расположенную в самом центре здания под часами и громоотводом. С большого балкона, защищенного от Зноя, в тени пыльных платанов виднелась обширная площадь Доннафугаты. Стоявшие напротив замка дома выставляли напоказ свои фасады, задорно разукрашенные деревенским архитектором. Эти сельские чудовища из светлого отполированного годами камня, кривясь, выставляли напоказ слишком маленькие для них балкончики; поодаль стояли другие дома, которые стыдливо прикрывались фасадами в имперском стиле; среди них виднелась и обитель дона Калоджеро.
Дон Фабрицио расхаживал по огромной комнате и, проходя мимо окна, то и дело бросал взгляд на площадь. На одной из скамеек, подаренных им мэрии, поджаривались на солнце три старичка; к дереву кто-то привязал четырех мулов; с десяток мальчишек гонялись друг за другом, крича и размахивая деревянными саблями. Под неистовыми лучами солнца эта картина дышала сельским покоем. Но, проходя мимо окна, князь вдруг остановился, заметив фигуру человека совершенно городского типа — по площади шагал худощавый, стройный, превосходно одетый человек. Хорошенько вглядевшись, он узнал Танкреди — хотя тот уже был далеко; чуть опущенные плечи и тонкая талия, плотно обтянутая рединготом. Он успел уже переодеться, сменил коричневый костюм, в котором ездил в монастырь, на темно-синий («цвет моих обольщений», как говаривал сам Танкреди). В руках он держал трость с покрытым эмалью набалдашником (должно быть, ту, на которой изображен единорог — герб Фальконери и под ним девиз Semper purus (Всегда чист)). Он шел крадучись, словно кот, ступал осторожно, как человек, не желающий запылить свои сапоги. В десяти шагах от него следовал лакей, несший разукрашенную цветами корзину с десятком желтоватых розовощеких персиков. Танкреди отстранил рукой забияку мальчишку, осторожно обошел лужу мочи, оставленную мулом, и вскоре очутился у дверей дома Седара.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Выезд на охоту. — Неприятности дона Фабрицио. — Письмо Танкреди. — Охота и плебисцит. — Дон Чиччьо Тумео обличает. — Как проглотить жабу. — Краткий эпилог.
Ноябрь 1860Дожди пришли, дожди вскоре ушли, и солнце снова поднялось на трон, подобно абсолютному монарху, который, отстраненный на неделю от власти своими подданными, вышедшими на баррикады, возвращается обратно в гневе, сдерживаемом конституционной хартией. Солнце теперь грело, а не жгло, его властные лучи не убивали красок, и снова из земли робко пробивались мята да клевер, исполненные сомнения и надежды.
Дон Фабрицио, сопровождаемый собаками Аргуто и Терезиной, в обществе дона Чиччьо Тумео проводил да охоте долгие часы от рассвета до полудня. Сопряженные с этим хлопоты не шли ни в какое сравнение с результатами — ведь даже самым опытным охотникам трудно стрелять по дичи, которой почти нет. Хорошо, если князю по возвращении домой удавалось отправить на кухню парочку куропаток, а дон Чиччьо мог бросить вечером на стол дикого кролика, который немедленно, как у нас в обычае, возводился в ранг Зайца.
Кстати, князю доставляли не столь уж большое удовольствие обильные охотничьи трофеи; ему были гораздо милее мелкие эпизоды, связанные со сборами на охоту.
День начинался с бритья в еще темной комнате при зажженной свече, от света, которой тени на расписном потолке становились непомерно большими; ощущение радости обострялось, когда он проходил уснувшими гостиными, отодвигая в дрожащем свете пламени столики с разбросанными в беспорядке среди жетонов и пустых рюмок игральными картами, и внезапно обнаруживал фигурку всадника с мечом, славшего ему мужественное приветствие.
Чувство радости не покидало его, когда он в серый предрассветный час проходил словно застывшим садом, где ранние птицы поеживались, стряхивая с перьев капли росы, когда он проскальзывал через калитку, увитую плющом; словом, когда он бежал из дому и с первыми лучами солнца выходил на дорогу, наслаждаясь свежестью утра, и затем встречал дона Чиччьо, улыбавшегося в свои пожелтевшие усы, ласково поругивавшего собак, у которых от напряженного ожидания вздрагивали мускулы под бархатистой шкурой.
Венера еще сверкала в небесах, подобно спелой виноградинке, прозрачной и влажной, но казалось, что уже слышен грохот солнечной колесницы, взбиравшейся на вершину за горизонтом; вскоре им встречались первые стада, двигавшиеся лениво, словно морской прилив; пастухи, одетые в шкуры, подгоняли овец камнями, в лучах раннего солнца овечья шерсть казалась мягкой и розовой. Тут начиналось разбирательство нелегкого спора между сторожевыми собаками и щепетильными гончими, которые стремились пройти первыми; после этого оглушительного интермеццо охотники спускались по косогору и попадали в вечную тишину пастушьей Сицилии. Здесь, вдали от всего света, даже время замедлило свой неутомимый ход.
Доннафугата с ее замком и ее «нуворишами» находилась всего в двух милях отсюда, но воспоминание о ней тускнело и становилось похожим на пейзаж, который порой неясно обрисовывается за далеким еще выходом из железнодорожного туннеля; блеск и нищета Доннафугаты утрачивали здесь свою реальность даже в большей степени, чем если бы они уже принадлежали прошлому: перед лицом всей неизменности этого заброшенного края казалось, что они смотрят в будущее, а сама Доннафугата была уже не из камня и плоти, а становилась причудливым видением грядущего, каким оно представлялось какому нибудь деревенскому Платону. Все связанное с Доннафугатой могло произвольно принять иные формы либо вовсе прекратить свое существование: ведь у видений грядущего нет и того небольшого заряда энергии, каким обладают тени принадлежащие прошлому. В этом смысле Доннафугата не могла причинять ему огорчений.
А огорчений у дона Фабрицио за два последних месяца было немало; они выползали из всех щелей, словно муравьи, атакующие мертвую ящерицу. Некоторые пробивались сквозь трещины политической ситуации; другие были взвалены на него чужими страстями; но самые «кусачие» зародились в нем самом, как неосознанная реакция на события политической жизни и капризы ближних (в состоянии раздражения он называл «капризами» то, что, успокоившись, определял как страсти). Этим своим огорчениям он ежедневно делал смотр, заставлял их совершать маневры, становиться в колонну либо строиться в одну шеренгу на плацдарме собственной совести, надеясь обнаружить в их эволюциях какой-либо признак целенаправленности, который мог бы его успокоить, но это-то как раз ему не удавалось. В прошлые годы было меньше докуки, а пребывание в Доннафугате, во всяком случае, было отдыхом; тогда горести выпускали из рук ружья, рассеивались среди здешних долин и вообще, питаясь одним хлебом и сыром, вели себя настолько спокойно, что поневоле забывалась воинственность их мундиров и можно было легко принять их за безобидных землепашцев.
Но в нынешнем году беды не покидали его дом. Подобно взбунтовавшимся солдатам, которые не желают расходиться и кричат, размахивая оружием, они порождали в нем чувство страха, как у полковника, который, скомандовав «разойдись», видит, что мятежный полк еще грознее сомкнул ряды.
По приезде — оркестры, хлевушки, колокольный звон, пошлые мотивы и «Te Deum» — всё это хорошо. Ну, а что потом?
Буржуазная революция поднималась по лестнице его дома во фраке дона Калоджеро, красота Анджелики затмевала сдержанное изящество его Кончетты. Танкреди обгонял предусмотренное плавное развитие событий, а чувственность мальчика расцвечивала вполне реалистические побуждения, которыми он руководствовался. К тому еще сомнения и двусмысленное положение, связанные с плебисцитом, и тысячи уловок, к которым вынужден был прибегать сам леопард, годами привыкший устранять все препятствия на своем пути одним взмахом лапы.
Вот уж месяц, как уехал Танкреди; он находился теперь в Казерте при штаб-квартире своего короля; оттуда он время от времени присылал дону Фабрицио письма, которые тот читал, чередуя брюзжание с улыбкой, и затем прятал в самый отдаленный ящик своего письменного стола. Кончетте он совсем не писал, но со своим обычным милым лукавством не забывал передавать ей привет; однажды он даже написал: «Целую руки всех милых леопардочек, и особенно Кончетты». Отцовская осторожность заставила князя пропустить эту фразу при чтении письма собравшейся семье.