Рюрик Ивнев - Юность
Моя детская была наискосок от Дашиной каморки. Надо было выйти в коридор и пройти несколько шагов. Я быстро умылся, разделся и юркнул под одеяло. Конечно, я не заснул. Меня мучило и волновало, что я могу увидеть кадета Гришу, который мне страшно нравился и которого я часто просил поносить меня на руках и вообще пользовался всяким случаем, чтобы прижаться к нему, незаметно поцеловать. О Даше я не думал. В эту минуту я только думал о ее словах: после ужина и мучительно ждал, когда же застучат в столовой ножи и вилки. Дверь открылась. Вошла мама поцеловать меня. Она приходила всегда вечером посмотреть сплю ли я. Я закрыл глаза и притворился спящим. Как только дверь за ней закрылась, я вскочил босиком на пол. Теперь больше никто уж сюда не придет, но на всякий случай я закрыл одеялом постель и, покончив с этим, шмыгнул в Дашину комнату. Дверь была полуоткрыта. В комнате не было никого. Я забрался за занавеску, где висели Дашины платья, запрятавшись между юбок, простоял там все время, не смыкая глаз. Сердце мое билось. Голова болела. Я ждал долго. Наконец, дверь открылась, я видел только ноги Дашины. За ней тихо вошел Гриша. Боясь, что меня заметят, я стоял, затаив дыхание, боясь пошевельнуться. Я слышал, сдавленный шепот, звук поцелуев и Гришино прерывистое дыхание. Меня мучило любопытство. На занавеске была маленькая дырочка. Расширив ее осторожно пальцем, я впился в нее глазами. Даша полулежала на кровати, а над ней, склонился Гриша красный, всклокоченный, в одном нижнем белье. Мне доставляло мучительное наслаждение смотреть на Гришино лицо, руки, ноги. Я не мог оторвать от него взгляда. Дашу я почти не замечал, но я чувствовал, что она играет немалую роль во всем этом происшествии, и безумно хотел быть на ее месте.
Я не помню, долго ли я простоял за занавеской в своем наблюдательном пункте, я не помню, что заставило меня выйти и предстать перед ошалевшей парочкой. Но я никогда не забуду того выражения, если не ужаса, то невероятного изумления, которое я прочел на лицах Гриши и Даши. Даша стыдливо куталась в одеяло. Гриша сидел на кровати, одну ногу опустив на пол, а другую широко откинув на кровать. Наконец Даша прошептала: „Боже, как вы сюда попали“? Я не знал что ответить. Я почти не слышал ее слов. Я стоял около Гриши и говорил: „Я никому, никому не скажу“. И, проговорив это, выбежал из комнаты. После этого случая я заметил, что Гриша, когда приходил к нам, был со мной особенно ласков и любезен. Приносил конфеты, исполнял мои капризы, возил меня на плечах, чего никогда прежде не делал. Я пользовался тем, что он боялся, как бы я не рассказал о виденном в ту ночь, и все время к нему льнул. Прежде он сбросил бы меня со своих колен, когда ему надоело бы возиться со мной, а теперь он качал меня, позволяя теребить за щеки и целовать. Но однажды, когда я увлекся чересчур своей „игрой“ с ним, он, вероятно, все понял. Иначе он не покраснел бы так сильно, не вспылил бы и не сбросил бы меня с колен. В тот же день меня позвал отец. Я никогда не забуду этого разговора. Он решил мою дальнейшую судьбу. Отец долго и внимательно расспрашивал меня обо всем, и, наконец, я не выдержал, разревелся и все ему рассказал.
Я говорил, как умел о том, что меня волновало, что мне нравилось в этих „играх“ с Гришей и многое другое. С этого дня началась наша особенная близость с отцом. Бедный папа! Он решил, во что бы то ни стало, изменить меня и направить мои половые чувства на более правильный путь. Он никому не о чем не сказал. И все происшедшее было нашей тайной!
Шли годы. Я уже ходил в гимназию, старательно занимаясь, и свято помнил обещание, данное отцу. О, Боже, сколько мучений, сколько унижений и испытаний я перенес за все время моего учения. Быть окруженным товарищами, из которых многие мне страшно нравились. Любить молча, злобно, подавляя в себе это чувство, зная, что это считалось позором, гадостью, за которую, выгоняют из гимназии и не принимают в „приличных домах“.
О, уроки отца и несколько книжек, которые он мне дал, возымели свое действие.
Я ненавидел, презирал себя, я боялся самому себе сознаться в своем пороке. Я старался отвлечь свое внимание от соблазняющих меня картин, и мне удавалось это, но, сколько усилий мне это стоило, знает один Бог. Я боролся с самой природой и не долго, мой милый Боря. Эти строчки Вы читаете в то время, когда я лежу мертвым, побежденным, а Природа торжествует.
Вам может быть, покажется странным, что я называю это тяготение к своему полу, это чувство — Природой, потому что все привыкли считать, что вы живете во вражде с ней, с Природой. Но как назвать это чувство, которое погубило меня, и, быть может, погубит вас. Как назвать?
Не сама ли природа, из прихоти, шутки или по каким-то неведомым для нас расчетам влила в нашу кровь этот убийственный яд „незаконной любви“? Имеем ли мы „право“, любить так, как хочется нам? Гадко ли это, отвратительно, как считают многие или прекрасно?
Милый Боря! Вы будете читать эти строки, когда меня не будет. Вы, может быть, пожалеете меня. Я ухожу от вас всех потому, что я малодушен. Да, я сознаю это. Минуту боли и муки, минуту, когда душа покидает безжизненную массу тела, я предпочел тем вечным мукам, тем неудовлетворенным исканиям, которые превращают жизнь в невероятные страдания. Вы понимаете меня! Вы так же страдали как я, и вся разница лишь в том, что вы, может быть, не придете к такому печальному концу, к которому пришел я. Но прежде чем решиться покончить с собой — я боролся. Боролся со всеми силами, которые только были во мне, напрягая до боли все мускулы тела, всю свою фантазию, все желания. Я старался „влюбляться“ в женщин, я рисовал себе мысленно соблазнительные картины, в которых главными действующими лицами были я и знакомые мне женщины, я ухаживал, я целовал, не получая никакого удовольствия, но стараясь внушить себе, что в этом высшее наслаждение. Наконец, я ходил к проституткам и брал их с дрожью отвращения, затаив в душе бурю негодования! О, как хотелось мне в эту минуту бросить это притворство, эту мнимую страсть к вселявшей мне отвращение к женщине и броситься в омут „непозволительных“ головокружительных наслаждений. Когда я бывал у этих женщин, и когда волна отвращения поднималась слишком высоко, чтобы не быть комичным и глупым в их глазах, я представлял себе иные картины из тех „заветных“, „запрещенных“ мечтаний — закрывал глаза и, сжав губы, кидался на ненавистную грудь. „Запрещенная“ страсть, „преступная“ любовь! Но нет, дальше, дальше. Я боялся останавливаться над этими вопросами, боялся разжигать свои робкие мечты! Забыть, забыть об этом. Переродиться. Это была моя мечта. Мое желание. Я так твердо верил, что это „ужас“, что это „позор“ так сильно воспринял уроки моего бедного отца, что стал преступником, убийцей. Да, убийцей. Я, сознательно обдумав все до мелочей, убил Колю Ремизова, сына Василия Александровича, того самого Василия Александровича, который говорил с вами часто о своем убитом сыне.
Боря! Вы содрогнетесь. Вы — такой нежный, чуткий, который и муку не решиться принудить. Да, тот самый Леша, Леша Траферетов, которого вы любили, был преступником, был убийцей. Произошло все это зимой, в один „прекрасный“ зимний, солнечный день, когда я повел на охоту Колю. Повел, для того чтобы его убить! Повел невинного, тихого, улыбающегося! Как это все произошло? Как я решился убить этого прелестного мальчика, единственного сына бедного Василия Александровича?!
Из-за любви! Понимаете ли вы Боря, из-за любви, этой проклятой, черной любви, которая отравила мою кровь, и погубила мою жизнь.
Боря! Вы думаете, мне не хочется жить? Вы думаете, мне надоело? Но я бесправный, несчастный кому я нужен? Вы думаете, на свете скверно? А тот день солнечный, зимний, в который я убил? А зима эта? Белый-белый пух — снег. Идешь, хрустит под ногами. Хрустит, как варенье розовое на зубах. А вкусный лед, холодный, который мы глотали потихоньку от учителей. Холодный и потихоньку — это главное.
А сладкая, нежная весна, когда на губах, любимых губах (не ложных, а настоящих, но запретных) появится первая улыбка весенняя. Белые зубы, руки, глаза, цветы и все, все до мелочей включительно.
А трава? Сочная, зеленая, пьяная трава? Звон, шелест, стрекотанье. Кого они любят? Как? Эти крошки-мишки. О, Боже, Боже, Боже!
А летний зной? Море голубое или река зеркальная. Лежишь на берегу, солнце вливает свои лучи в тело и оно молодеет. Плывешь в холодных волнах и забываешь город каменный, кирпичную пыль, железные крыши. Сердце — небо. Небо — сердце!
А осенние сумерки? Темно-золотые, огненно красные листья, гонимые ветром. Сад, скованный первым холодом. Мертвые статуи. Тихая протяжная песнь ветра! А вечер тихий и прозрачный. — Глаза печальные таят бесконечную любовь. Вся жизнь, вся, вся — как она прекрасна! Как жить хочется Боря! Как хочется жить!
И в зимний, белый день, когда жизнь особенно ярко глядела с неба, с солнца, с земли, я — убил. Коля Ремизов был нежный и тихий мальчик. Кроме отца у него не было никого, и он его любил горячо. Мы сошлись с ним сразу, подружились. Я старался отогнать „скверные“ мысли и внушал себе, что я привязался к нему за его тихий характер, за его доброту, что я с ним товарищ и больше ничего. Я заглушал в самом начале свои „греховные“ желания. Я хотел убить „позорную“ страсть. И верил себе, что он „просто товарищ“ и ничего не позволял себе никогда. Но сколько усилий! Сколько мук! Мне доставляло безумное удовольствие, когда случайно наши тела прикасались друг к другу близко, когда он жал мои руки, когда говорил что-нибудь на ухо и его теплые, горячие губы касались моего уха. Но все это бывало случайно! Сам я никогда не старался прикоснуться к нему лишний раз, никогда не целовал его, хотя поцелуи и были приняты в гимназии между товарищами. Я думал, что если я не буду к нему прикасаться, если я не буду думать о нем, то моя „преступная“ страсть понемногу стихнет, и я окончательно „вылечусь“. Я с мучительным стыдом вспоминал картины моего детства, когда я, не сознавая весь ужас и позор совершаемого, любил прижиматься к взрослым и сидеть у них на коленях, историю с Гришей, „борьбу с денщиком“ и многое другое. Теперь я был почти взрослый. Я понимал все. Отец и книги сделали многое. Я решил бороться со своим чувством, и боролся смело и гордо до конца! И когда в один ужасный день я почувствовал, что я люблю Колю, люблю горячо, безумно, не как товарища, мне показалось, что я не могу больше бороться, что на дальнейшую борьбу нет больше сил. Была минута, когда я, забыв обо всем, что говорил отец, что говорилось в медицинских книгах, которыми он снабжал меня, готов был броситься к Коле и покрыть безумными поцелуями губы, лицо, руки. Рассказать ему обо всем, умолять сжалиться надо мной или просто взять его, не спрашивая, ничего не говоря. Но сейчас же на смену этих мыслей приходили другие, и я снова мучился, колебался, сомневался…