Берта Зуттнер - Долой оружие!
— Ну, выслушай же мое предложение, прежде чем ты развернешь принесенный тебе подарок и будешь ослеплена его блеском. Сегодня у меня скучнейший званый обед…
— Знаю: трое генералов с супругами.
— И двое министров в придачу, также с их дражайшими половинами; одним словом, самая торжественная, чопорная, снотворная церемония…
— Но ты, конечно, не воображаешь, чтобы я…
— Вот именно; так как меня намерены почтить своим посещением важные дамы, я рассчитынаю на тебя; нужно же, чтоб в доме была хозяйка.
— Но ведь эту обязанность взяла на себя тетя Мари?
— У нее сегодня опять мигрень, так что мне не остается другого выбора…
— Как принести в жертву родную дочь, чему были примеры еще в глубокой древности. Значить, ты поступишь со мной, как Агамемнон с Ифигенией? Хорошо, я покоряюсь.
— Впрочем, в числе гостей будет и более молодой элемент: доктор Брессер, так добросовестно вылечивший меня недавно; я счел нужным оказать ему любезность этим приглашением; а потом еще подполковник Тиллинг. Что с тобой, Марта? Отчего ты вспыхнула, как зарево?
— Я?… Так… из любопытства: мне вдруг захотелось взглянуть, что такое ты мне принес.
И я начала с лихорадочной поспешностью развертывать подарок отца, чтобы скрыть слишком сильное смущение.
— Да не для тебя это, дурочка! Это милому внуку Руди.
— Вижу, вижу — коробочка с игрушками. Ах, оловянные солдатики! Но, дорогой папа, четырехлетнему мальчугану…
— Пустяки! Я отлично занимался ими с трехлетнего возраста; чем раньше, тем лучше… Моими первыми игрушками, как я стал себя помнить, были барабаны, сабли… Я делал ружейные приемы, командовал… Такие забавы внушают ребенку любовь к делу…
— Мой сын Рудольф никогда не пойдет в военную службу… — перебила я.
— Марта! Ведь мне известно, что таково было желание его отца…
— Бедного Арно нет больше на свете. Рудольф — моя неотъемлемая собственность, и я не хочу…
— Чтоб он вступил в самое почетное, самое лучшее звание?
— Жизнь моего единственного сына не должна быть поставлена на карту среди случайностей войны.
— Я также был единственным сыном, и однако сделался солдатом. У твоего Арно, сколько мне известно, не было братьев, да и твой родной брат Отто опять-таки единственный сын, а я все же отдал его в военное училище. Традиции наших семейств требуют, чтобы потомок Доцки и Альтгауза посвятил себя на служение отечеству.
— Рудольф не так нужен отечеству, как мне.
— Что, если б все матери думали таким образом!
— Тогда не было бы ни парадов, ни смотров, ни людей, обреченных на убой, — так называемого «пушечного мяса», — a вместе с тем не было бы и напрасных несчастий.
Отец насупился, но потом пожал плечами.
— Ах, бабы, бабы! — с презрением сказал он. — К счастью, мальчик не станет спрашивать твоего позволения; у него в жилах солдатская кровь. — Да и кроме того он не останется твоим единственным сыном. Ты должна вторично выйти замуж, Марта. В твои годы не годится жить в одиночестве. Признайся откровенно: неужели ни один из твоих поклонников не сумел заслужить твоей благосклонности? Вот хоть бы ротмистр Оленский; он в тебя влюблен до безумия и еще недавно вздыхал передо мною, жалуясь на твою холодность. Вот такой зять был бы мне по душе.
— Ну, вот уж партия!
— Тогда выбери майора Миллерсдорфа…
— Если б ты предложил мне все списки военных чинов с правом выбора, из этого все равно ничего бы не вышло… В котором часу у тебя назначен обед? Когда мне приехать? — спросила я, чтоб прервать неприятный разговор.
— В пять. Но приезжай получасом раньше. А теперь до свидания — я спешу. Поклонись от меня Руди, будущему главнокомандующему императорско-королевской армии.
V
Торжественная, чопорная, снотворная церемония — так охарактеризовал мой отец свой предстоящий обед. То же самое сказала бы и я, если б не один гость, ожидание которого заставляло меня так странно волноваться.
Барон Тиллинг явился перед самым обедом; я успела обменяться с ним только двумя-тремя словами, когда он здоровался со мной в гостиной, а за столом мне пришлось сидеть между двумя седыми генералами так далеко от него, что не было возможности втянуть его в наш разговор. Наконец, к моему удовольствию, мы вернулись в гостиную; здесь я собиралась подозвать к себе Тиллинга, расспросить его еще о той сцене во время сражения; мне хотелось услышать еще раз мягкий, задушевный тон, который так растрогал меня в его речи.
Но сначала мне не представлялось повода исполнить свое намерение; оба седеньких старичка не отставали от меня и после обеда; они уселись со мною рядом, когда я принялась разливать черный кофе. К нам присоединились, разместившись полукругом: мой отец, министр ***, доктор Брессер, а также и Тиллинг; однако завязавшийся разговор сделался общим. Остальные гости, в том числи дамы, сели в другом углу гостиной, где никто не курил, тогда как в нашем кружке курение разрешалось, и даже я закурила папиросу.
— А у нас, пожалуй, скоро опять что-нибудь «разразится», — заметил один из генералов.
— Гм! — отозвался другой, — следующая война будет у Австрии с Россией.
— Неужели нельзя совсем обойтись без «следующей» войны? — вмешалась я, но на мои слова не обратили внимания.
— Скорее с Италией, — подтвердил мой отец. — Надо же нам отнять обратно свою Ломбардию… Молодецки вступить бы в Милан, как в 49 году со стариком Радецким во главе, — как мне хотелось бы еще дожить до этого! Явились мы туда в одно ясное солнечное утро…
— Ах, мы все знаем историю вступления в Милан! — прервала я.
— Ну, а историю о молодце Гупфауф?
— Я знаю ее тоже и нахожу противной.
— Ну, что ты понимаешь в подобных вещах!
— Расскажите, Альтгауз, — мы не знаем этого происшествия. Отец не заставил упрашивать себя.
— Этот Гупфауф, изволите видеть, из полка тирольских охотников и сам тиролец, устроил знаменитую штуку. Он был лучшим стрелком, какого только можно себе представить: на каждом состязании в стрельбе его постоянно назначали королем, потому что этот малый никогда не давал промаха. И как бы вы думали, какой фортель он выкинул, когда миланцы взбунтовались? Наш тиролец выпросил позполение у начальства забраться с четырьмя товарищами на крышу собора и оттуда стрелять в бунтовщиков. Ему позволили, и он исполнил это. Четверо остальных, вооруженные штуцерами, только и делали, что заряжали свое оружиие и подавали Гупфауфу, чтобы ему не терять понапрасну времени. И, таким образом, он застрелил одного за другим девяносто итальянцев.
— Отвратительное варварство! — воскликнула я. — Ведь у каждого из этих застреленных, в которых он метил наверняка с высоты, оставалась дома родная мать и невеста, да и сам он дорожил своей молодой жизнью.
— Но ведь каждый из них был неприятель, дитя мое, — это совершенно изменяет взгляд на дело.
— Верно, — подтвердил доктор Брессер. — Пока понятие «вражда» будет санкционировано между людьми, до тех пор заповедь человеколюбия не сделается общепризнанной.
— А что скажете на это вы, барон Тиллинг? — спросила я.
— Я желал бы, чтоб этому стрелку украсили орденом грудь за отвагу и послали пулю в жестокое сердце. То и другое было бы вполне заслуженно.
Я поблагодарила говорившего выразительным взглядом, но другим, исключая доктора, его слова показались неуместными. Наступило короткое молчание.
Cela avait jete un froid.
— А слыхали вы о книге одного англгйского естествоиспытателя, по имени Дарвина, ваше превосходительство? — спросил Брессер, обращаясь к моему отцу.
— Нет, ничего не слыхал.
— Как же не слыхал, папа?… вспомни-ка. Еще четыре года тому назад, когда это сочинение только появилось в печати, оно было выслано нам в Грумиц нашим книгопродавцем, и ты еще сказал в то время, что эту книгу вскоре все позабудут.
— Что касается меня, то я действительно позабыл о ней.
— А между тем, напротив, она вызываешь сильную полемику, — возразил доктор. — Повсюду ведутся споры за и против нового учения о происхождении видов.
— Ах, это вы толкуете про обезьянью теорию? — спросил один из генералов, сидевший вправо от меня. — Об этом был вчера разговор в казино. Господам ученым приходят порою странные фантазии; изволите видеть: человек будто бы прежде был орангутангом!
— Конечно, — кивнул головою министр (когда министр *** говорил «конечно», это значило, что он приступает к длинной речи), — конечно, такое предположение звучит несколько забавно, но ведь его и нельзя принимать в серьезную сторону. Научная теория Дарвина, — составленная не без таланта и подтверждаемая старательно собранными фактами, — конечно, уже в достаточной мере опровергнута специалистами, но она произвела однако известный эффект и нашла защитников. Так бывает, ппрочем, со всеми странными идеями, как бы ни были они дики и нелепы. Спорить о Дарвине теперь в моде. Но это ненадолго: «дарвинизм» скоро набьет всем оскомину, и подразумеваемая под этим словом теория рухнет сама собою, если за нее серьезно взяться. Совершенно напрасно лезут из кожи и противники чудака, английского автора; это только придает его пустому учению излишнюю важность, тогда как на самом деле оно — чистейшая утопия. В особенности духовенство вооружается против унизительного предположения, будто бы человек, созданный по образу и подобию Божию, может происходить из животного мира. С религиозной точки зрения, подобной вещи нельзя допустить, так как она подаст повод к серьезному соблазну. Но, опять-таки, церковное проклятие новому учению, которое смущает умы под видом научных истин, не в состоянии воспрепятствовать его распространению. Оно окажется безвредным лишь в том случай, если будет доведено ad absurdum представителями науки, что, конечно, относительно дарвиновского…