Морис Метерлинк - Жизнь термитов
Из этих и множества других экспериментов, перечисление которых заняло бы слишком много места, Фабр сделал вполне резонный вывод о том, что «насекомое может справиться с неожиданностью только в том случае, если новое действие не выходит из разряда вещей, занимающих его в данный момент». Если же возникает непредвиденная ситуация иного порядка, оно совершенно ее не воспринимает, как бы «теряет голову» и, словно заведенный механизм, продолжает действовать фатально, слепо, бестолково и абсурдно, пока не закончит серии предписанных движений, ход которых оно не в силах повернуть вспять.
Согласимся с этими фактами, представляющимися к тому же бесспорными, и обратим внимание на то, что они довольно любопытным образом воспроизводят процессы, происходящие в нашем собственном теле, в нашей бессознательной, или органической, жизни. Мы обнаруживаем внутри себя те же чередующиеся примеры разумности и глупости. Современная медицина с ее изучением внутренней секреции, токсинов, антител, анафилаксии и пр. предоставляет нам целый их список; но то, что наши отцы, не очень-то хорошо в этом разбиравшиеся, называли просто лихорадкой, резюмирует большую часть данных примеров в одном. Лихорадка, – и это известно даже детям, – всего лишь защитная реакция нашего организма, состоящая из тысячи изобретательных и сложных видов помощи. Прежде чем мы нашли способ нейтрализовать или регулировать ее избыток, обычно она уносила жизнь пациента быстрее болезни, с которой боролась. Кроме того, вполне вероятно, что самое жестокое и неизлечимое из наших заболеваний – рак с его размножением поврежденных клеток, – это еще одно проявление слепого и неуместного рвения элементов, обязанных защищать нашу жизнь.
Но вернемся к нашему сфексу и пчеле-каменщице и отметим вначале, что это одинокие насекомые, жизнь которых в конечном счете довольно проста и движется по прямой линии, обычно ничем не перерезаемой и не искривляемой. Другое дело – общественные насекомые, жизненный путь которых переплетается с тысячами других. Неожиданности возникают на каждом шагу, и строгий порядок непрестанно приводил бы к неразрешимым и гибельным конфликтам. Здесь необходимы гибкость и постоянное приспосабливание к обстоятельствам, меняющимся каждую минуту; и здесь так же, как и внутри нас, очень трудно найти зыбкую грань между инстинктом и разумом. Это тем более трудно, что обе способности, наверное, имеют одно и то же происхождение, проистекают из одного источника и обладают одинаковой природой. Единственное различие состоит в том, что одна из них умеет иногда останавливаться, сосредоточиваться и отдавать себе отчет в том, где она находится, тогда как другая слепо идет вперед.
II
Эти вопросы все еще до конца не разрешены, и самые строгие наблюдения часто противоречат друг другу. Так, мы видим, что пчелы чудесным образом побеждают вековую рутину. Например, они сразу же поняли, какую пользу можно извлечь из искусственных сот, которыми снабжает их человек. Эти соты со слегка намеченными ячейками буквально переворачивают с ног на голову их рабочие методы и позволяют им строить за несколько дней то, что обычно требует нескольких недель беспокойства и огромных затрат меда. Мы отмечаем также, что когда их перевозят в Австралию или Калифорнию, то на второй или третий год они замечают, что лето здесь вечное и никогда нет недостатка в цветах, и живут одним днем, собирая лишь мед и пыльцу, необходимые для ежедневного потребления; их новые, рациональные наблюдения берут верх над наследственным опытом, и они больше не делают запасов на зиму; а на рафинадном заводе Барбадоса, где они круглый год находят в избытке сахар, пчелы совсем перестают собирать нектар.
Но, с другой стороны, кто из нас, наблюдая за работающими муравьями, не поражался бессмысленности их совместных усилий? Они вдесятером тянут в разные стороны добычу, которую двое из них, если бы они понимали друг друга, легко могли бы донести до гнезда. Муравей-жнец (Messor barbarus), по наблюдениям мирмекологов В. Корне и Дюселье, являет еще более яркие и характерные примеры непоследовательности и глупости. Пока несколько рабочих, сидящих на колоске, обрезают у основания колосковую чешую, в которую завернуты зерна пшеницы, большой рабочий муравей перерезает стебель немного ниже колоска, не понимая, что выполняет совершенно излишнюю, долгую и тяжелую работу.
Эти же «жнецы» убирают в свое гнездо намного больше зерен, чем необходимо; в сезон дождей они прорастают, и появляющиеся побеги пшеницы указывают на местонахождение муравейника земледельцам, которые поспешно его разрушают. Этот роковой феномен повторяется на протяжении столетий, но опыт не изменил повадок Messor barbarus и ничему его не научил.
У Mirmecocystus cataglyphis bicolor, или фаэтончика красного, другого североафриканского муравья, очень длинные лапки, позволяющие ему выходить на солнце и не бояться обжечься почвой, температура которой превышает сорок градусов, в то время как другие насекомые, с не столь длинными лапками, погибают. Он устремляется вперед с безумной скоростью, достигающей двенадцати метров в минуту (все в этом мире относительно), несмотря на то, что его глаза не видят дальше пяти-шести сантиметров и ничего не замечают в вихре этого бега. Он проносится над кусочками сахара, который он очень любит, абсолютно их не замечая, и возвращается домой, ничего не принося из своих долгих и безумных походов. На протяжении миллионов лет миллионы муравьев этого вида каждое лето возобновляют эти героические и смехотворные поиски, так до сих пор и не осознав их бесполезности.
Неужели муравей глупее пчелы? Известные нам факты не позволяют так говорить. Принимаем ли мы за разум простые рефлексы наших «медовых мушек», или же плохо понимаем муравьев и все наши объяснения – лишь фантазмы нашего воображения? Не ошибается ли Аnima Mundi чаще, чем мы осмеливаемся предположить? Можно ли вменять насекомым в вину их промахи? А наши? Я знаю только, что одна из самых докучливых загадок природы – явные ошибки и иррациональные действия, с которыми мы сталкиваемся. Отсюда можно заключить, что она обладает талантом, но не здравым смыслом, и что она не всегда умна. Но по какому праву с высоты своего маленького мозга – этой «плесени» на самой природе, мы считаем эти действия иррациональными? Если бы мы когда-нибудь открыли рациональное в природе, то оно, возможно, раздавило бы наш крошечный разум. Мы судим обо всем с вершины своей чванливой логики, убежденные в том, что не может существовать другой, которая противоречила бы той, что служит нашим единственным проводником. Но она вовсе не достоверна. Возможно, это лишь обман зрения в бескрайних просторах бесконечности. Возможно, природа не раз ошибалась, но, прежде чем во всеуслышание об этом заявить, не будем забывать, что мы все еще пребываем в неведении и темноте, представление о которых мы могли бы себе составить только в ином мире.
III
Возвращаясь к нашим насекомым, добавим, что наблюдать за муравейником не так просто, как за ульем, а наблюдать за термитником, где все погружено во тьму, еще труднее. Тем не менее занимающий нас вопрос имеет большее значение, чем кажется на первый взгляд, поскольку, если бы мы лучше понимали инстинкт насекомых, его границы и отношения с разумом и Anima Mundi, то, возможно, познали бы, в случае, если факты совпадут, инстинкт наших органов, где, вероятно, и кроются все тайны жизни и смерти.
Мы не станем здесь рассматривать различные гипотезы, высказываемые по поводу инстинкта. Самые мудреные из них отделываются специальными терминами, совершенно ничего не говорящими при ближайшем рассмотрении. Это «бессознательные импульсы или инстинктивные автоматизмы», «врожденные психические наклонности, служащие результатом длительного периода адаптации, связанные с клетками мозга и запечатленные в нервном веществе в виде своеобразной памяти, эти наклонности, обозначаемые словом „инстинкт“, передаются из поколения в поколение по законам наследственности, подобно жизненно важным динамическим механизмам в целом», «наследственные повадки или автоматизированная рассудочная деятельность», – утверждают самые понятные и здравые из них; однако я мог бы привести и другие, которые, подобно немцу Рихарду Земону, объясняют все «остаточными возбудимостями индивидуальной мнемы, содержащей также их экфории».
Почти все они соглашаются с тем (да и как бы могло быть иначе?), что в основе большинства инстинктов лежит разумное и сознательное действие; но почему же они с таким упорством превращают в автоматические действия все, что следует за этим первым разумным? Если было одно, значит, были и другие, – все или ничего.
Я не буду подробно останавливаться на гипотезе Бергсона, для которого инстинкт служит продолжением работы, посредством которой жизнь организует природу, что является очевидной истиной или тавтологией, поскольку жизнь и природа – это, в сущности, два имени одной и той же незнакомки, – хотя эта слишком уж очевидная истина довольно часто получает у автора «Материи и памяти» и «Творческой эволюции» привлекательную трактовку.