Уильям Фолкнер - Дикие пальмы
Она работала с напряженной и сосредоточенной яростью. Когда он ложился в постель, она сидела за столом, если он просыпался в два и три часа ночи, то видел, что яркий рабочий свет наверху продолжал гореть. Теперь, возвращаясь домой (сначала из больницы, а потом, когда потерял работу, со скамейки в парке, на которой он проводил дни; он по-прежнему уходил и возвращался в обычные часы, чтобы она ничего не заподозрила), он видел там фигуры размером почти с ребенка – Дон Кихота с худым и мечтательным неправильным лицом, Фальстафа с помятым лицом больного сифилисом парикмахера, грубого и ожиревшего (всего одна фигурка, но когда он смотрел на нее, ему казалось, что он видит две; человек и мешок мяса, словно огромный медведь и его хрупкий, готовый вот-вот сломаться остов; ему казалось, что он и на самом деле видит, как этот человек сражается с этой тушей, так остов мог бы бороться с медведем, не для того, чтобы победить его, а чтобы освободиться, бежать от него, как мы это делаем, преследуемые в ночных кошмарах первобытными чудищами), Роксану с наслюнявленными кудряшками и жвачкой во рту, похожую на участницу музыкального парада с плаката в дешевой лавке, Сирано с лицом еврея в низкопробной комедии – чудовищный полет ноздрей прекратился в миг его превращения в моллюска, с куском сыра в одной руке и чековой книжкой в другой; все эти фигуры, хрупкие, порочные и пугающие, с невероятной быстротой накапливались в квартире, заполняя все свободное пространство на полу и стенах: она начинала, работала над ними и завершала их в одном безустанном порыве яростного трудолюбия, отрезок времени разбивался не на последовательность дней и ночей, а представлял собой один сплошной поток, прерываемый только приемом пищи и сном.
Наконец она закончила последнюю фигурку и теперь исчезала из дома на весь день и половину вечера, он возвращался и находил размашисто написанную записку на клочке бумаги, или на оторванном газетном поле, или даже на телефонной книге: Меня не жди. Иди куда-нибудь, поешь, что он и делал, а потом возвращался и ложился в постель, а иногда и засыпал и спал до тех пор, пока она голышом (она никогда не спала в ночной рубашке, она сказала, что у нее никогда и не было ночной рубашки) не проскальзывала под одеяло и не будила его, чтобы он выслушал ее, не поднимала резким, почти борцовским движением; она обнимала его своими грубоватыми руками, говоря бесстрастным, спокойным, быстрым тоном не о деньгах или их нехватке, не о подробностях сегодняшнего развития событий со съемками, а об их теперешней жизни и ситуации, словно это было некое завершенное целое без прошлого или будущего, в котором и они как личности, и нужда в деньгах, и фигурки, которые она делала, представляли собой части единого целого, составляющие живой картины или головоломки, где все играют равную роль; она говорила в темноте, нимало не беспокоясь о том, открыты у него глаза или нет, а он, лежа спокойно и умиротворенно в ее объятиях, представлял себе их жизнь как хрупкий глобус, пузырь, который она удерживала в целости и сохранности над бурями и штормами, как обученный тюлень удерживает мячик. Ей еще хуже, чем мне, думал он. Она даже не знает, что такое надежда.
Потом кукольный бизнес завершился, так же внезапно и окончательно, как и оформление витрин. Однажды вечером он вернулся и застал ее дома за чтением книги. Испачканный комбинезон, который она не снимала неделями (уже шел август), исчез, и тут он заметил, что ее рабочий стол был не только очищен от прежнего мусора – краски и кусков провода, – но и передвинут в центр комнаты, где, покрытый ситцевым лоскутом, стал обычным столом, на котором расположились стопки книг и журналов, лежавшие раньше на полу и стульях и прочей мебели, но больше всего его удивил кувшин с букетом цветов. – Я тут принесла кое-что, – сказала она. – Поедим для разнообразия дома.
Она принесла отбивные котлеты и что-то еще в этом роде, готовила она, надев странно легкомысленный передник, тоже новый, как и ситец на столе; он подумал о том, что поражение подействовало на нее не только как действует на мужчину, придав ей смиренный, но не приниженный вид, но и открыло в ней качество, которого он не замечал раньше, – качество не только женское, но и бесконечно женственное. Они поели, потом она убрала со стола. Он предложил помочь, но она отказалась. Поэтому он уселся с книжкой под лампой, некоторое время он слышал, как она возится на кухне, потом она вошла и снова исчезла в спальне. Он не слышал, как она появилась оттуда, потому что ее босые ноги бесшумно ступали по полу, просто он поднял голову и увидел, что она стоит рядом – плотно сбитая, простая правильность очертаний ее тела, спокойный, внимательный желтый взгляд. Она взяла у него книгу и положила на ситцевую скатерть. – Раздевайся, – сказала она.
Но о потере работы он не говорил ей еще две недели. Причина состояла уже не в том, что он опасался, как бы эта новость не разрушила ее согласия с тем, на чем она сейчас была сосредоточена, потому что теперь это больше не имело значения, – даже если имело раньше, – и уже не в том, что он надеялся подыскать что-нибудь до того, как держать ее в неведении будет невозможно, потому что и это теперь не имело значения, так как все его попытки оказались безуспешными, – и не в том, что в нем жила майкоберовская [6] вера инертных людей в завтрашний день; частично она состояла в том, что он знал: когда бы он ни сказал ей об этом, это случится уже очень скоро, но главная причина (он и не пытался обманывать себя) состояла в его неколебимой вере в нее. Не в них, а в нее. Бог не допустит, чтобы она голодала, думал он. Она представляет собой слишком большую ценность. Даже создатель всего должен любить некоторые из своих созданий достаточно сильно, чтобы хотеть сохранить их. И потому каждый день он выходил из квартиры в положенное время и сидел на своей скамейке в парке, пока не наступало время идти домой. А раз в день он доставал бумажник и вытаскивал оттуда клочок бумажки, на котором вел учет своему сокращающемуся капиталу, словно каждый раз он ждал, что цифра изменилась, или что он неверно прочел ее за день до этого, и каждый раз он обнаруживал, что цифра не изменилась и он не ошибся – аккуратные цифры: 182,00 доллара минус 5,00 долларов или 10,00 долларов с датой после каждого вычитания; когда подойдет день квартального платежа за квартиру – первое сентября, – денег на платеж им не хватит. А иногда он вытаскивал другую бумажку, тот самый розовый чек с предопределенной судьбой: Только триста долларов. В этом его действе было что-то почти церемониальное, как в приготовлениях наркоманом трубки для курения опия, и потом на какое-то время он почти полностью, как курильщик опия, терял чувство реальности, изобретая сотни способов потратить эти деньги путем перемещения туда и сюда, как в головоломке, различных составляющих целой суммы и их покупных эквивалентов, он отдавал себе отчет в том, что то, чем он занимается, есть разновидность мастурбации (он подумал: потому что я еще не достиг, а может быть, и никогда не достигну, зрелости в денежных делах), и в том, что если бы у него на самом деле была хоть малейшая возможность разменять этот чек и воспользоваться деньгами, он даже не осмелился бы и думать на эту тему.
Вернувшись однажды домой, он снова увидел ее за рабочим столом, хотя стол еще и оставался прежним и находился в центре комнаты; она только перевернула ситец на другую сторону и сдвинула книги и журналы в один угол, на ней был передник, а не комбинезон, и работала она теперь с какой-то ленивой медлительностью, как человек, убивающий время, раскладывая пасьянсы. На сей раз фигурка была не больше трех дюймов – маленький, преклонных лет, бесформенный человечек с глуповатым, ничего не выражающим лицом, лицом безобидного слабоумного шута. – Это Вонючка, – сказала она. И тогда он понял. – Вот все, что о нем можно сказать, просто Вонючка. Не волк под дверью. Потому что волк – это предметно. Ловкий и беспощадный. Сильный, даже если и трусливый. А это просто Вонючка, потому что голод не здесь… – Она снова ударила его по животу ладонью. – Голод вот где. Он совсем другой. Он похож на ракету, на фейерверк или по крайней мере на детский бенгальский огонь, который, догорев, превращается в живой красный уголек, не боящийся умереть. И ничто другое. – Она взглянула на него. И тут он понял, что момент приближается. – Сколько денег у нас осталось?
– Сто сорок восемь долларов. Но это не страшно. Я…
– Так ты, значит, уже заплатил за квартиру за следующий квартал. – Момент настал, и теперь уже было слишком поздно. Моя беда в том, что каждый раз, когда я говорю правду или ложь, я, кажется, прежде сам должен проникнуться этой идеей. – Посмотри-ка на меня. Ты что, уже два месяца не работаешь в больнице?
– Понимаешь, это все тот детектив. Ты тогда была занята и в тот месяц забыла написать в Новый Орлеан. Он совсем не хотел мне навре… сделать так, чтобы меня уволили. Просто он не получил от тебя письма и забеспокоился. Он пытался узнать, все ли с тобой в порядке. Он тут ни при чем, это детектив все испортил. И меня уволили. Ужасно было смешно. Меня уволили с работы, которая обязана своим существованием моральному падению, уволили по причине морального падения. Только на самом деле все было, конечно, совсем не так. Просто эта работа сошла на нет, как я и предполагал…