Уильям Фолкнер - Дикие пальмы
Наконец он нашел работу. Конечно, не бог весть что – лаборант в благотворительной больнице в негритянском квартале, куда жертв алкоголя или людей с пулевыми или ножевыми ранениями доставляла обычно полиция, а его работа состояла в том, чтобы делать поступающим анализ на сифилис. – Для этого не нужно ни микроскопа, ни бумаги Вассермана, – сказал он ей в тот вечер. – Достаточно лишь немного света, чтобы разглядеть, к какой они принадлежат расе. – Под стеклянным фонарем в потолке она установила козлы и положила на них две доски, это сооружение она назвала своим рабочим столом, на котором она вот уже некоторое время забавлялась с гипсом, купленным в дешевой лавчонке, хотя он не обращал почти никакого внимания на то, что она делает. Сейчас она сидела за этим столом, склонившись с карандашом в руке над клочком бумаги, а он смотрел, как ее грубоватая ловкая рука рисует большие размашистые быстрые цифры.
– Значит, в месяц ты будешь зарабатывать вот столько, – сказала она. – А чтобы прожить месяц, нам нужно вот сколько. А вот сколько у нас есть, чтобы покрывать разницу. – Цифры были холодные, бесспорные, карандашные линии имели какой-то презрительный непроницаемый вид; кстати, теперь она сама следила за тем, чтобы он делал еженедельные переводы сестре, кроме того, она не забыла рассчитаться с ней за завтраки и неудачное посещение отеля в течение тех шести недель в Новом Орлеане. Потом возле последней цифры она написала дату, которая пришлась на начало сентября. – В этот день у нас не останется ни гроша.
И тогда он повторил то, что думал, сидя на скамейке в парке в тот день: – Ничего страшного. Мне просто нужно привыкнуть к любви. Раньше я никогда не пробовал, понимаешь, я отстал от своего возраста по крайней мере лет на десять. Я все еще двигаюсь накатом. Но скоро снова включу передачу.
– Да, – сказала она. Потом она смяла бумажку и, повернувшись, бросила ее в сторону. – Но это не важно. Весь вопрос в том, что нам есть – бифштексы или гамбургеры. А голод мы чувствуем не здесь, – она ударила его ладонью по животу. – Здесь только в кишках бурчание. Голод вот тут, – она прикоснулась к его груди. – Никогда не забывай об этом.
– Не забуду. Теперь не забуду.
– Но ты можешь забыть. Ты чувствовал голод тут, в животе, и поэтому боишься его. Потому что человек всегда боится того, что он пережил. Если бы ты был влюблен раньше, ты бы не сел в тот поезд. Верно я говорю?
– Да, – сказал он. – Да. Да.
– Поэтому дело не только в том, чтобы научить мозг помнить, что голод не в животе. Твой живот, сами кишки должны поверить в это. Твои могут в это поверить?
– Да, – сказал он. Только она не очень в этом уверена, сказал он себе, потому что три дня спустя, вернувшись из больницы, на рабочем столике он увидел скрученные куски проволоки, бутылочки с шеллаком и клеем, древесное волокно, несколько тюбиков с красками и миску, в которой вымачивалась папиросная бумага, а два дня спустя все это превратилось в собрание маленьких фигурок – олени и волкодавы и лошадки, мужчины и женщины, изможденные, бесполые, изощренные и странные, фантастические и порочные,– вернувшись домой на следующий день, он не увидел ни ее, ни фигурок. Она появилась час спустя, ее желтые, словно кошачьи в темноте, глаза светились не триумфом или радостью, а скорее яростным утверждением, в руке она держала новенькую десятидолларовую бумажку.
– Он их всех взял, – она назвала крупный магазин. – Потом мне дали оформить одну витрину. У меня заказ еще на сотню долларов – исторические личности, связанные с Чикаго, с этой землей. Ну, ты же знаешь – миссис О'Лири с лицом Нерона, корова с гавайской гитарой, Кит Карсон [5] с ногами как у Нижинского и без лица, только два глаза и надбровные дуги, чтобы оттенить их, буйволицы с головами и животами арабских кобылиц. И все другие магазины на Мичиган-авеню. Вот. Возьми.
Он отказался.
– Они твои. Ты их заработала. – Она посмотрела на него – немигающий желтый взгляд, в котором он, казалось, споткнулся и потерялся, как мотылек, как кролик, пойманный лучом фонарика; субстанция почти что жидкая, почти химический осадитель, который убирает взвесь мелкой лжи и сентиментальщины. – Мне не…
– Тебе не нравится мысль о том, что твоя женщина помогает и поддерживает тебя, да? Послушай. Разве тебе не нравится то, что у нас есть?
– Ты же знаешь, что нравится.
– Тогда какое имеет значение, чего это стоит нам, что мы платим за это? Или как? Ты похитил деньги, которые теперь у нас, разве ты не сделал бы этого еще раз? Разве это не стоит того, что у нас есть, даже если завтра все это полетит к чертям и всю оставшуюся жизнь нам придется платить проценты по счету?
– Да. Только завтра ничто не полетит к чертям. И не в следующем месяце. И не на следующий год…
– Не полетит. Не полетит до тех пор, пока мы будем достойны того, что у нас есть. Пока будем достаточно хороши. Достойны того, чтобы нам было позволено сохранить это. Получить то, что ты хочешь, с подобающим достоинством, а потом хранить то, что получил. – Она подошла и крепко обняла его, крепко прижалась к нему, не в ласке, а точно так, как она запускала пальцы ему в волосы, когда хотела разбудить его. – Вот что я буду делать. Постараюсь делать. Я люблю похныкать и люблю делать что-нибудь руками. Думаю, это не такой уж большой грех, чтобы из-за него мне не было позволено желать, стремиться, получить и сохранить.
Она заработала эту сотню долларов, работая по ночам, когда он уже лежал в постели, а иногда и спал; за следующие пять недель она заработала еще двадцать восемь долларов, потом выполнила заказ на пятьдесят. Потом заказы кончились, и больше ей ничего не удавалось найти. И все же она продолжала работать, теперь все время по вечерам, потому что днем ходила с образцами, с законченными фигурками, и теперь она обычно работала на публике, потому что их квартирка стала чем-то вроде вечернего клуба. Это началось с журналиста по имени Маккорд, который работал в одной новоорлеанской газете в тот короткий промежуток времени, когда младший брат Шарлотты (делая это, как полагал Уилбурн, по-дилетантски, по-ученически) стажировался там в качестве репортера. Она встретила его на улице; раз он пришел на обед к ним, другой – сам пригласил их; три дня спустя он появился в их квартире в обществе трех мужчин и двух женщин с четырьмя бутылками виски, и после этого Уилбурн уже не знал, кого увидит, придя домой, в одном можно было не сомневаться – Шарлотта будет не одна, но, независимо от того, кто бездельничал в их квартире, она, даже когда сезон падения спроса растянулся на недели, а потом на месяц, и когда уже совсем близко подошло лето, продолжала работать в своем дешевеньком, измазанном, как и у всех художников-надомников, комбинезоне, бокал виски с водой стоял среди скрученных обрезков провода, мисок с клеем и красками и гипсом, которые под ее ловкими, не знающими усталости руками неизменно и бесконечно превращались в фигурки – элегантные, странные, фантастичные и порочные.
Наконец продажи прекратились, в последний раз она продала совсем немного, и после этого все прекратилось окончательно. Оборвалось так же внезапно и необъяснимо, как началось. В магазинах ей сказали, что наступил летний сезон и приезжие с местными жителями бегут из города от жары. – Только это вранье, – заявила она. – Просто мы достигли точки насыщения, – сказала она ему, сказала всем им; это было вечером, она вернулась домой поздно с картонной коробкой, полной фигурок, принять которые отказались; вечерний набор визитеров уже прибыл. – Но для меня ничего неожиданного тут нет. Потому что все это так, безделки. – Она вытащила фигурки из коробки и расставила их на своем столе. – Нечто, созданное только для существования в черной, словно деготь, безвоздушной пустоте, вроде пустоты склепа или, может быть, ядовитого болота, а не в щедром, нормальном, питательном воздухе, наполненном ароматами овощей из Оук Парка и Эванстона. А потому с этим покончено, раз и навсегда. С этого момента я больше не художник, я устала и хочу есть, я лягу, свернувшись калачиком, с одной из наших любимых книжек и одной из наших корочек хлеба. А вас, всех и каждого, прошу подойти к столу и выбрать по такому случаю для себя подарок или сувенир, и забудем об этом.
– Мы можем питаться хлебом, – сказал он ей. Она еще не сдалась, думал он. Она еще не сломлена. Ее никогда не сломишь, думал, как уже думал прежде, о том, что есть в ней какая-то часть, к которой не прикасался ни он, ни Риттенмейер, и которая не любила даже любви. Не прошло и месяца, как он уверился, что получил доказательство этого; он пришел домой и увидел, что она снова сидит за своим рабочим столом, пребывая в состоянии сильного возбуждения, в каком он не видел ее раньше: возбуждения без экзальтации, проявившегося в ее рассказе каким-то решительным и неумолимым, непреодолимым напором. То был один из тех людей, которых приводил Маккорд, фотограф. Она будет изготовлять кукол, марионеток, а он – снимать их для обложек журналов и рекламных объявлений; потом, может быть, они используют самих кукол для шарад, живых картин… можно снимать залы, арендовать конюшни, что угодно, в конце концов. – Я буду тратить на это мои деньги, – сказала она ему. – Те самые сто двадцать пять долларов, которые я никак не могла уговорить тебя взять.