Орхан Памук - Дом тишины
— Чего ты здесь торчишь?
— А что, нельзя?
— Если собираешься входить — входи, вон там билеты продаются, — сказал он. — Если у тебя есть плавки и деньги…
— Нет, — ответил я. — Не хочу. Я ухожу.
Я ушел. «Если у тебя есть деньги…»«Если у тебя есть деньги…» «Сколько…» Теперь это твердят вместо Фатихи. Вы все такие противные, и иногда я чувствую себя совершенно одиноким — половина мерзавцы, половина — дураки. Если задуматься обо всем этом, то испугаешься этой толпы, но, к счастью, есть наши ребята, и когда я вместе с ними, я никогда не путаюсь, а точно знаю, что такое грех и преступление, что можно, а чего нельзя, и ничего не боюсь. И еще очень хорошо понимаю, что нужно делать. А потом я вспомнил, как наши парни смеялись надо мной вчера вечером в кофейне, обзывая шакалом, и разозлился. Ну и ладно. Я, господа, и сам смогу сделать все, что предстоит сделать, и путь этот я пройду в одиночестве, потому что мне все известно. Я почувствовал веру в себя и ощутил уверенность.
Пока я брел, я дошел до вашего дома, Нильгюн. Сначала я не заметил этого, а потом увидел старую, заросшую мхом стену и понял, что это ваш дом. Калитка в сад закрыта. Я пошел, сел под каштаном на противоположной стороне улицы и стал смотреть на окна и стены вашего дома, было любопытно, что ты делаешь там, внутри. Может быть, ты обедаешь, может, у тебя все еще на голове тот платок, а может быть, ты прилегла поспать. Я поднял с земли веточку и стал задумчиво рисовать твое лицо на песке у обочины. Наверное, когда ты спишь, твое лицо еще красивее. Глядя на это лицо, я забываю о преступлениях, ненависти и грехах, в которых, как мне кажется, я погряз по самую шею, забываю и о гнилостном чувстве вины и говорю себе: какие у меня могут быть грехи, я же не такой, как они, а такой, как ты, я верю в это. Потом я представил: а что, если тайком, не замеченному карликом, пробраться в сад и по дереву и выступам забраться наверх по стене, и через вон то открытое окно залезть к тебе в комнату, как кошка, и поцеловать тебя в щеку?… «Кто ты?» — «Ты не узнала меня? Мы играли в детстве в прятки, я люблю тебя, я люблю тебя больше, чем все изысканные мужчины, с которыми ты знакома! Тут я почему-то разозлился: затоптал лицо, нарисованное на песке, и уже встал и собрался уходить — надоели мне все эти дурацкие фантазии, как вдруг увидел: Нильгюн вышла из дома и идет к калитке.
Всё поймут неверно, всё дурно истолкуют. Я сразу же отошел недалеко, встал спиной к калитке. Услышав ее голос, обернулся — ты вышла из калитки и куда-то идешь. Куда? Мне стало любопытно, я пошел следом.
В ее походке есть нечто странное — она чуть-чуть переваливается. Как мужчина. А если догнать ее и коснуться плеча? «Ты не узнала меня, Нильгюн? Я — Хасан, помнишь, в детстве мы играли у вас в саду вместе с Метином, а потом рыбу ловили?»
Она дошла до угла, не обернулась, идет дальше. Ты что, на пляж идешь, будешь там, среди них? Я рассердился, но продолжал идти следом за ней. Ноги тонкие, как тростинки, а идет быстро. Куда ты так торопишься, тебя кто-то ждет?
Но она прошла пляж, свернула и идет вверх по улице. Теперь я могу предположить, кто тебя ждет. Может, ты сядешь в его машину, а может, у него есть катер. Я иду следом, потому что мне любопытно, кем же из них он окажется, ведь я знаю, что он такой же, как все они.
Вдруг она зашла в одну из тамошних бакалейных лавок и пропала из виду. Перед лавкой мальчик продает мороженое. Я знаю этого малыша и стал ждать неподалеку, чтобы мальчик не подумал обо мне чего-нибудь не то. Не люблю прислуживать богачам.
Через некоторое время Нильгюн вышла и, вместо того чтобы идти дальше, пошла обратно тем же путем, что и пришла, прямо ко мне. Я быстро отвернулся и наклонился — якобы завязываю шнурок на ботинке. Она подошла с пакетом в руках и посмотрела на меня. Я смутился.
— Здравствуй, — сказал я, вставая.
— Здравствуй, Хасан, — ответила она. — Как твои дела? — Немного помолчав, она добавила: — Мы вчера видели тебя по дороге, когда ехали сюда, старший брат тебя узнал. Ты так вырос, очень изменился. Чем ты занимаешься? — Она опять немного помолчала и продолжила: — Твой дядя сказал, вы все еще живете наверху, а твой отец продает лотерейные билеты. — Еще немного помолчала и спросила: — Ну, а ты что делаешь, говори, в какой перешел?
— Я? Я в этом году на второй год. — наконец выдавил из себя я.
— А почему?
— Ты на море идешь, Нильгюн?
— Нет, — сказала она. — Я иду из бакалеи. Мы возили Бабушку на кладбище. Кажется, ей стало немного плохо от жары, купила ей одеколон.
— Значит, ты не идешь на этот пляж. — уточнил я.
— Там очень много народу, — ответила она. — Я пойду рано утром, когда нет никого.
Мы немного помолчали. Потом она улыбнулась мне, я ей тоже и подумал, что ее лицо вблизи не такое, каким казалось мне издалека. Я взмок как дурак. Решит, что от жары. Молчу. Она шагнула в сторону и сказала:
— Ладно. Передавай привет отцу, хорошо?
Она протянула руку, и мы обменялись рукопожатием. Рука у нее мягкая и легкая. Мне стало стыдно, что у меня вспотела ладошка.
— До свидания, — сказал я.
Она ушла. Я не стал смотреть ей в след, а побрел куда-то с задумчивым видом, как люди, у которых есть очень важные дела.
9
Мы вернулись с кладбища, Бабушка поела с нами внизу, а потом ей стало плохо. Правда, ничего серьезного. Мы с Нильгюн смеялись, а она вдруг как-то злобно посмотрела на нас и тут же уронила голову на грудь. Мы взяли ее под руки, отвели наверх, уложили в кровать и протерли ей запястья и виски одеколоном, который принесла Нильгюн. Потом я пошел к себе в комнату и выкурил первую послеобеденную сигарету в своей жизни. Когда стало ясно, что с Бабушкой ничего серьезного, я сел в раскалившийся на солнце «анадол» и уехал. Я поехал не по главной трассе, а по дороге на Дарыджу. Ее тщательно заасфальтировали. Но несколько черешен и смоковниц еще осталось. В детстве мы приходили сюда с Реджепом погулять и устраивали нечто вроде охоты на ворон. Где-то здесь должны быть развалины, которые, как я считал, когда-то были караван-сараем. На холмах построили новые кварталы. И сейчас еще строят. В Дарыдже я не увидел ничего нового — лишь статую Ататюрка десятилетней давности.
В Гебзе я пошел прямо к каймакаму. Каймакам поменялся. Два года назад за этим столом сидел уставший от жизни человек, а сейчас — молодой парень, все время размахивавший руками. Мне не понадобилось ни вытаскивать мою диссертацию, изданную на факультете, ни говорить, что я раньше уже бывал в архиве или что мой покойный отец тоже был каймакамом, что я собирался проделать, чтобы произвести на него впечатление. Он позвал какого-то человека и отправил меня с ним. Вместе мы стали искать Резу, которого я знал с прошлых посещений архива, но найти его не смогли — нам сказали, он ушел в поликлинику. Я решил немного прогуляться по рынку, пока он не вернется.
Пройдя по узкому проходу, над которым свешивался вьющийся кустарник, я вышел к рынку. Сначала я пошел вниз по улице. На улице никого. Какая-то собака бродит по тротуару, в магазине по продаже металлических изделий какой-то человек возится с газовым баллоном. Я вернулся назад, не обращая внимания на витрину канцелярского магазина, и пошел дальше, прячась от солнца в узенькой тени перед магазинами, пока не увидел мечеть. Потом опять вернулся на маленькую площадь, сел под платаном, выпил чаю, чтобы прогнать сон, и, вполуха слушая радио, работавшее в кафе, попытался забыть о жаре, наслаждаясь тем, что никому нет до меня дела.
Когда я вернулся в здание районной администрации, Реза уже пришел: увидев меня, узнал и обрадовался. Пока он искал ключи, мне нужно было написать заявление. Мы вместе спустились в подвал. Он открыл дверь, и я сразу вспомнил запах плесени, пыли и влаги. Мы немного поболтали, пока Реза вытирал пыль со старого стола и стула. Потом он ушел, оставив меня одного.
В архиве Гебзе нет ничего особенного. Все, что есть, осталось от короткого промежутка времени, когда городок был судебным округом, о чем мало кто знал и мало кто интересовался. Большая часть документов, сохранившихся с того времени, была отправлена в Измит, который тогда назывался Изникмит. А здесь остались лишь сваленные в кучу, забытые в коробках, друг на друге ферманы,[21] купчие, судебные реестры и официальные ведомости, да так и лежат. Тридцать лет назад один школьный учитель истории, любивший свою профессию и пылавший тем бюрократическим национализмом, что был свойствен многим в первые годы республики, пытался навести в этих бумагах какой-то порядок, но потом бросил. Два года назад я решил продолжить его незавершенное дело, но, проработав неделю, испугался. Чтобы быть архивариусом, нужно иметь больше смирения, чем историку. В наши дни мало кто. набравшись хоть какой-то грамоты, способен на такую скромность. И наш школьный учитель тоже был таким: он сразу поддался искушению описать в собственной книге часы, проведенные в архиве. Помню, что в те дни, когда мы ссорились с Сельмой, я читал ради развлечения, за пивом, эту книгу, в которой учитель, помимо истории собственной жизни и жизни своих знакомых из Гебзе, рассказывал о знаменитостях, а также об исторических зданиях городка. Потом я рассказывал о ней некоторым коллегам с факультета, но все они в один голос твердили мне: нет, совершенно невозможно, чтобы в Гебзе находились такие документы! Я замолкал, а они мне доказывали, что в Гебзе не может быть даже архива.