Чарльз Диккенс - Одержимый или сделка с призраком
— Это всего лишь тень, — ответило Видение. — При первом свете утра отыщи ту, чей образ сейчас пред тобою.
— Неужели рок бесповоротно осудил меня на это? — вскрикнул Ученый.
— Да, — подтвердило Видение.
— Погубить ее спокойствие и доброту? Сделать ее такою же, как я сам? Как те, другие?
— Я сказал: отыщи ее, — возразил Призрак. — Больше я ничего не говорил.
— Но ответь, — воскликнул Редлоу, цепляясь за надежду, которая словно бы скрывалась в этих словах, — могу ли я исправить то зло, что я причинил?
— Нет, — ответил Дух.
— Я не прошу исцеления для себя, — сказал Редлоу. — От чего я отказался — я отказался по своей воле, и моя утрата только справедлива. Но для тех, кого я наделил роковым даром; кто никогда его не искал; на кого нежданно-негаданна обрушилось проклятие, о котором они и не подозревали, и не в их власти было его избегнуть, — неужели же я не могу ничего сделать для этих несчастных?
— Ничего, — ответил Призрак.
— Если так, не может ли кто-нибудь другой помочь им?
Застыв подобно изваянию, Призрак некоторое время не спускал с него глаз; потом вдруг повернулся и посмотрел на тень, стоявшую рядом.
— Она поможет? — воскликнул Редлоу, тоже глядя на образ Милли.
Призрак выпустил, наконец, руку тени и тихо поднял свою, словно отпуская Милли на волю. И она, не шевелясь, не меняя нозы, начала медленно отступать или, может быть, таять в воздухе.
— Постой! — крикнул Редлоу с волнением, которое он бессилен был выразить словами. — Помедли хоть минуту! Сжалься! Я знаю, что-то переменилось во мне вот только сейчас, когда в лочи звучала музыка. Скажи, быть может, ей мой пагубный дар больше не опасен? Можно ли мне приблизиться к ней без страха? О, пусть она подаст мне знак, что для меня еще есть надежда!
Призрак по-прежнему смотрел не на Редлоу, а на тень, и ничего не ответил.
— Скажи одно — знает ли она, что отныне в ее власти исправить зло, которое я причинил людям?
— Нет, — ответил Призрак.
— Но, быть может, ей дана такая власть, хоть она этого и не знает?
— Отыщи ее, — повторил Призрак. И тень медленно исчезла.
И снова они стояли лицом к лицу и смотрели друг на друга тем же страшным, неотступным взглядом, как в час, когда Редлоу принял роковой дар; а между ними на полу, у ног Призрака, по-прежнему лежал спящий мальчик.
— Грозный наставник, — промолвил Ученый, с мольбой опускаясь на колени, — ты, которым я был отвергнут, но который вновь посетил меня (и я готов поверить, что в этом новом появлении и в твоих смягчившихся чертах мне блеснула искра надежды), я буду повиноваться, ни о чем не спрашивая, лишь бы вопль, вырвавшийся из глубины моего измученного сердца, был услышан, лишь бы спасены были те, кого я погубил и кому ни один человек помочь уже не в силах. Но есть еще одно…
— Ты говоришь об этом существе, — прервало Видение и указало на распростертого у его ног мальчика.
— Да, — отвечал Ученый. — Ты знаешь, о чем я хочу спросить. Почему этот ребенок один не пострадал от моей близости и почему, почему открывал я в его мыслях страшное сходство с моими собственными мыслями?
— Это, — сказало Видение, вновь указывая на спящего, — совершенный пример того, чем становится человек, лишенный всех тех воспоминаний, от которых отказался ты. В памяти его нет ни единого смягчающего душу следа скорби, обиды или страданий, ибо этот несчастный, с самого рожденья брошенный на произвол судьбы, живет хуже зверя и никогда иной жизни не знал, ни разу человеческое участие, человеческое чувство не заронило зерна подобных воспоминаний в его ожесточенное сердце. Все в этом заброшенном создании — мертвая, бесплодная пустыня. И все в человеке, лишенном того, от чего по доброй воле отказался ты, — такая же мертвая, бесплодная пустыня. Горе такому человеку! И стократ горе стране, где есть сотни и тысячи чудовищ, подобных этому. И Редлоу содрогнулся, охваченный ужасом.
— Каждый из них, — сказало Видение, — каждый до последнего сеятель, и урожай суждено собрать всему роду человеческому. Каждое зернышко зла, сокрытое в этом мальчике, даст всходы разрушения, и они будут сжаты, собраны в житницы, и снова посеяны всюду в мире, и столь распространится порок, что человечество достойно будет нового потопа. Равнодушно взирать хотя бы на одного подобного ему — преступнее, нежели молча терпеть наглые, безнаказанные убийства на улице среди бела дня.
Видение устремило взор на спящего мальчика. И Редлоу тоже с неведомым дотоле волнением посмотрел на него.
— Каждый отец; мимо которого днем ли, в ночных ли своих блужданьях проходят незамеченными подобные существа; каждая мать среди любящих матерей этой земли, бедная или богатая; каждый, кто вышел из детского возраста, будь то мужчина или женщина, — каждый в какой-то мере в ответе за это чудовище, на каждом лежит тяжкая вина. Нет такой страны в мире, на которую не навлекло бы оно проклятья. Нет на свете такой веры, которой бы оно не опровергало самым своим существованием; нет на свете такого народа, который бы оно не покрыло позором.
Ученый стиснул руки и, трепеща от страха и сострадания, перевел взгляд со спящего на Видение, которое стояло над мальчиком, сурово указывая на него.
— Вот пред тобою, — продолжал Призрак, — законченный образец того, чем пожелал стать ты. Твое тлетворное влияние здесь бессильно, ибо из груди этого ребенка тебе нечего изгнать. Его мысли страшно схожи с твоими, ибо ты пал так же противоестественно низко, как низок он. Он — порождение людского равнодушия; ты — порождение людской самонадеянности. И там и здесь отвергнут благодетельный замысел провидения — и с противоположных полюсов нематериального мира оба вы пришли к одному и тому же.
Ученый склонился к мальчику и с тем же состраданием, какое испытывал к самому себе, укрыл спящего и уже не отстранялся от него более с отвращением или холодным равнодушием.
Но вот вдалеке просветлел горизонт, тьма рассеялась, в пламенном великолепии взошло солнце — и коньки крыш и трубы старинного здания засверкали в прозрачном утреннем воздухе, и дым и пар над городом стал точно золотое облако. Даже старые солнечные часы в глухом и темном углу, где ветер всегда кружил и свистал с непостижимым для ветра постоянством, стряхнули рыхлый снег, осыпавший за ночь их тусклый, унылый лик, и весело поглядывали на завивающиеся вокруг белые тонкие вихорьки. Надо думать, что утро как-то ощупью, вслепую проникло и в заброшенные, холодные и сырые подвалы с их низкими нормандскими сводами, наполовину ушедшими в землю; что оно пробудило ленивые соки в ползучих растениях, вяло цеплявшихся за стены, — и в этом удивительном хрупком мирке тоже встрепенулось медлительное жизненное начало, таинственным образом ощутив наступление дня.
Семейство Тетерби было уже на ногах и не теряло времени зря. Мистер Тетерби снял ставни с окна своей лавчонки и одно за другим открыл ее сокровища взорам населения «Иерусалима», столь равнодушного ко всем этим соблазнам. Адольф-младший давным-давно ушел из дому и предлагал читателям уже не «Утренний листок», а «Утренний блисток». Пятеро младших Тетерби, чьи десять кpyглых глаз успели покраснеть от попавшего в них мыла и от растирания кулаками, претерпевали в кухне все муки умывания холодной водой под бдительным взором миссис Тетерби. Джонни, уже покончивший со своим туалетом (ему никогда не удавалось умыться спокойно, ибо его подгоняли и поторапливали всякий раз, как Молох бывал настроен требовательно и непримиримо, а так бывало всегда), бродил взад и вперед у входа в лавку, больше обычного изнемогая под тяжестью своей ноши; к весу самого Молоха прибавился еще немалый вес различных вязанных из шерсти приспособлений для защиты от холода, образовавших вместе с капором и голубыми гетрами единую непроницаемую броню.
У этого дитяти была одна особенность: вечно у него резались зубки. То ли они никогда до конца не прорезались, то ли, прорезавшись, вновь исчезали — неизвестно; во всяком случае, если верить миссис Тетерби, их резалось столько, что хватило бы на вывеску трактира «Бык и Волчья пасть». Поэтому у талии Молоха (которая находилась непосредственно под подбородком) постоянно болталось костяное кольцо, такое огромное, что оно могло бы сойти за четки недавно постригшейся монахини, — и однако, когда младенцу требовалось унять зуд в чесавшихся деснах, ему позволяли тащить в рот самые разнообразные предметы. Рукоятки ножей, набалдашники тростей, ручки зонтов, пальцы всех членов семейства и в первую очередь Джонни, терка для мускатных орехов, хлебные корки, ручки дверей и прохладная круглая головка кочерги — таковы были самые обычные инструменты, без разбора употреблявшиеся для успокоения дитяти. Трудно учесть, сколько электричества добывалось за неделю из его десен путем непрестанного трения. И все же миссис Тетерби неизменно повторяла: «Вот прорежется зубок, и тогда наша крошка снова придет в себя». Но зуб так и не прорезывался на свет божий, и крошка по-прежнему пребывала где-то вне себя.