Ги Мопассан - Жизнь. Милый друг. Новеллы
Мой приятель попросил:
— Мы хотели бы посмотреть на вашего ребенка.
Мне показалось, что она покраснела. Может быть, я ошибся? Помолчав немного, она сказала, повысив голос:
— На что это вам?
И она подняла голову, бросая на нас быстрые, огнем сверкающие взгляды.
Мой спутник продолжал:
— Отчего вы нам не хотите показать его? Ведь есть же люди, которым вы его показываете. Вы понимаете, о ком я говорю.
Она вздрогнула и, дав себе волю, дав волю своему гневу, прокричала:
— Вы, значит, для того и пришли? Чтоб оскорблять меня, да? Оттого что мои дети все равно как звери, так ведь? Вы его не увидите, нет, нет, не увидите. Убирайтесь, убирайтесь! И чего это вы все донимаете меня?
Она наступала на нас, уперев руки в бока. Словно отклик на этот грубый голос, из соседней комнаты донеслось что-то вроде стона или, вернее, мяуканья, раздался жалобный крик идиота. Мороз пробежал у меня по коже. Мы отступили.
Мой приятель строго сказал:
— Берегитесь, Чертовка (в народе ее называли Чертовкой), берегитесь, когда-нибудь вы за это поплатитесь.
Она задрожала от ярости и, потрясая кулаками, вне себя, проревела:
— Убирайтесь! Не за что мне расплачиваться! Убирайтесь! Подлецы!
Она готова была вцепиться в нас. Мы поспешили уйти, совершенно подавленные.
Когда мы выбрались из дому, приятель спросил:
— Ну что? Видел? Что скажешь?
Я ответил:
— Расскажи мне историю этой твари.
И вот что он мне рассказал на обратном пути, пока мы медленно шли по широкой белой дороге, пролегавшей среди спелых нив, которые покрывались зыбью, точно море, под порывами легкого ветерка.
Когда-то она была служанкой на ферме, работящей, порядочной и бережливой. Любовников у нее как будто не было, никаких слабостей за ней не водилось.
Она согрешила, как это случается с ними со всеми, после жатвы, среди снопов, под грозовыми тучами, в один из тех вечеров, когда воздух неподвижен и тяжел и кажется раскаленным, так что загорелые тела девушек и парней обливаются потом.
Она вскоре почувствовала, что беременна, и начала терзаться стыдом и страхом. Желая во что бы то ни стало скрыть свое несчастье, она с помощью особого корсажа, который сама придумала и смастерила из веревок и дощечек, туго стягивала себе живот. Чем больше он вздувался под напором растущего ребенка, тем сильнее она стягивала это орудие пытки, терпя страшные муки, но мужественно перенося боль, всегда улыбающаяся и подвижная, не подавая вида, не возбуждая никаких подозрений.
Она искалечила маленькое существо, сжатое страшными тисками в ее утробе; она сдавила, изуродовала его, сделала из него чудовище. Сплюснутый череп вытянулся, заострился, два больших глаза выкатились на лоб. Конечности, прижатые к телу, искривились точно виноградные сучья и непомерно вытянулись, а пальцы были похожи на лапки паука.
Туловище осталось крошечным и круглым, словно орех.
Родила она весенним утром в поле.
Работницы, поспешившие ей на помощь, с криками разбежались при виде чудовища, которое выходило из ее чрева. И разнесся слух, что она родила черта. С тех пор ее и называют Чертовкой.
Ее прогнали с места. Она жила подаяниями, а может быть, — прячась от всех, — и любовью: ведь она была красивая девка, а мужчины не все боятся ада.
Она вырастила своего урода, к которому, впрочем, полна была дикой ненависти и которого, пожалуй, задушила бы, если бы кюре, предвидя преступление, не припугнул ее судом.
Однажды люди, показывавшие всякие диковины, услышали проездом о страшном уроде и пожелали взглянуть на него, чтобы взять с собой, если он им подойдет. Он им подошел, и они тут же отсчитали матери пятьсот франков. Сперва ей было стыдно показывать своего выродка, но, увидев, что за него дают деньги, что этим людям хочется иметь его, она стала торговаться, спорить из-за каждого су, соблазняя их уродствами своего младенца, с крестьянским упорством подымая цену.
Чтобы ее не обманули, она заключила с ними письменное условие. И они, кроме того, обязались выплачивать ей четыреста франков в год, как будто они взяли ребенка к себе на службу.
От этой неожиданной удачи мать обезумела, и ее уже не покидало желание произвести на свет другого урода, чтобы жить на ренту, совсем как буржуа.
Так как она была плодовита, ей это и удалось, и, говорят, она научилась придавать своим уродам разнообразные формы — в зависимости от тех давлений, которым она подвергала плод, пока была беременна.
Рождались у ней и длинные и короткие, одни походили на крабов, другие на ящериц. Некоторые умирали; это приводило ее в отчаяние.
Суд хотел вмешаться, но ничего нельзя было доказать. И ее оставили в покое, не мешая производить на свет выродков.
Сейчас у нее одиннадцать живых детей, и они приносят ей на круг пять-шесть тысяч франков в год. Один только не пристроен, тот, которого она не захотела нам показать. Но он недолго у нее останется, теперь все фокусники знают ее и время от времени наведываются, — нет ли у нее нового отпрыска.
Она даже устраивает аукционы, если экземпляр того стоит.
Приятель мой замолчал. Я испытывал глубокое отвращение, дикую злобу и жалел, что не задушил эту гадину, когда она была подле меня.
Я спросил:
— А кто же отец?
Он ответил:
— Неизвестно. Он или они обладают некоторой стыдливостью. Он или они прячутся. Может быть, они делят барыши.
Я успел позабыть эту давнюю историю, но на днях, на одном из модных пляжей, увидел изящную, очаровательную, кокетливую даму, пользовавшуюся любовью и уважением окружавших ее мужчин.
Я шел по берегу под руку с приятелем, врачом на этом курорте. Вскоре я увидел няньку и трех детей, игравших на песке.
Пара маленьких костылей, валявшихся рядом, вызвали у меня чувство щемящей жалости. И тут я заметил, что эти три маленькие существа уродливы, горбаты, искривлены, ужасны.
Доктор сказал мне:
— Это — чада прелестной дамы, которая только что повстречалась тебе.
Глубокое сострадание к ней и к ее детям овладело моим сердцем. Я воскликнул:
— О бедная мать! И как она еще может смеяться!
Мой приятель продолжал:
— Не жалей ее, дорогой мой. Жалеть нужно бедных малышей. Вот последствия перетянутых талий, которые до последнего дня остаются тонкими. Эти уроды — результат корсета. Она знает, что рискует при этом жизнью. Но ей все равно — лишь бы она была хороша, лишь бы ее любили!
И я вспомнил ту, деревенскую женщину, чертовку, которая продавала своих выродков.
ОН?
Перевод М. Казас
Пьеру Декурселю
Дорогой друг, так ты ничего не понимаешь? Меня это не удивляет. Тебе кажется, я сошел с ума? Возможно, я слегка и помешался, но только не от того, что ты думаешь.
Да, я женюсь. Решено.
А между тем ни взгляды мои, ни убеждения не изменились. Узаконенное сожительство я считаю глупостью. Я уверен, что из десяти мужей восемь рогаты. Да они и заслуживают наказания за то, что имели глупость закабалить себя на всю жизнь, отказались от свободной любви — единственно веселого и хорошего на свете, обкорнали крылья прихотливому желанию, которое беспрестанно влечет нас ко всем женщинам, и так далее и так далее. Более чем когда бы то ни было я чувствую себя неспособным любить одну женщину, потому что всегда буду слишком любить всех остальных. Я хотел бы иметь тысячу рук, тысячу губ и тысячу… темпераментов, чтобы обнимать сразу целые полчища этих очаровательных и ничтожных созданий.
И все же я женюсь.
Прибавлю еще, что я едва знаю свою будущую жену. Видел я ее только четыре или пять раз. Знаю одно — она мне не противна, и этого достаточно для осуществления моих планов. Это маленькая полная блондинка. Послезавтра я почувствую страстное влечение к высокой худощавой брюнетке.
Она не богата. Родители ее — люди среднего круга. У нее нет особенных достоинств или недостатков, она, что называется, девушка на выданье, самая дюжинная, каких много в рядовых буржуазных семьях. Сегодня о ней говорят: «Мадемуазель Лажоль очень мила». Завтра скажут: «Как мила мадам Рэмон». Словом, она из той породы порядочных девушек, которых каждый «счастлив назвать своей женой», вплоть до того дня, когда вдруг поймет, что готов любую другую женщину предпочесть той, которую избрал.
Зачем же тогда жениться? — спросишь ты.
Я еле решаюсь признаться тебе в странном, невероятном чувстве, толкающем меня на этот безрассудный поступок.
Я женюсь, чтобы не быть одному!
Не знаю, как это выразить, как это объяснить тебе. Ты будешь меня жалеть, будешь презирать меня, до того постыдно состояние моего духа.
Я не хочу больше оставаться ночью один. Я хочу чувствовать рядом с собой живое существо, прильнувшее ко мне, живое существо, которое могло бы разговаривать, могло бы сказать что-нибудь, все равно что.