Кнут Гамсун - Редактор Люнге
Бондесен развивал это как перед самой фру Илен, так и перед девушками, и не скрывал, что он в корне не согласен с Фредриком и его политикой.
София ответила:
— Гойбро говорит, что он ожидал эту хитрость со стороны «Газеты». Он сказал это вчера.
— Да, — сказал Бондесен и пожал плечами, — нет такой вещи, которой Гойбро не знал бы и давно бы уже не предвидел.
Это было рано утром, девушки сидели в своих утренних платьях и работали; огонь трещал и шипел в печке; Фредрик ещё не проснулся.
Бондесен продолжал:
— Я тоже вчера встретил Гойбро, но он мне ничего не сказал. Такие вещи он говорит только дамам.
— Да, но почему же именно дамам? — отвечала София с яростью.
Она так часто сносила высокомерные шутки Бондесена, что не хотела больше терпеть их. Он был радикалом, говорил всегда о свободе, формально стоял за избирательное право женщин; но в душе он скрывал кичливое убеждение, что женщина стоит ниже его. Женщина — человек, половина всего человечества, но она — не мужчина! София собиралась уж показать когти.
Но Бондесен вывернулся. Он только сказал, что Гойбро пришёл к дамам с умной мыслью, он сообщил факт, вот и всё. Гойбро не сказал ему ни слова, наоборот, он избегал его.
Это было верно, Гойбро стал избегать всех на улице. У него не было даже пальто, его часы были тоже «там», и он не желал принуждать кого-нибудь разговаривать с человеком без пальто зимой. Ему не было холодно, видит Бог, он сохранял в себе теплоту, когда, сгорбившись, с задумчивыми глазами, пробирался по улицам в банк и из банка. Но у него не было хорошего вида, он был жалок, это он знал сам. Ну, оставалось уже не так много месяцев до весны, а может быть он сумеет взять обратно своё пальто ещё до весны, это не было невозможно. Но одно было верно, он не мёрз, ему было хорошо.
— Гойбро ушёл в контору? — спрашивает Бондесен.
— Вот он идёт, — ответила Шарлотта.
В передней послышались шаги Гойбро. Он обыкновенно уходил из дому раньше времени, чтобы не встретиться с кем-нибудь на лестнице.
Бондесен распахнул дверь и позвал его. Слышно было, как он ответил, что должен уйти. Но так как в это время Шарлотта поднялась и кивнула ему, он вошёл всё-таки в комнату и поздоровался.
Как давно уж они его не видали! Почему он стал чуждаться их?
Гойбро засмеялся. Он их не чуждается, просто у него есть кое-какая работа, в самом деле, он кое-чем занимается в настоящее время.
— Скажите мне, — сказал Бондесен, — каково ваше мнение о статьях «Газеты» об унии?
Этого он не знал.
— Но вы, конечно, знаете, кто их написал? Да, он слышал об этом.
— Вы, может быть, не читали этих статей, вы ведь «Газету» совсем не читаете?
Нет, он читал эти статьи.
— Вот как! Уж не думаете ли вы, что «Газета» сама разделяет мнение этого корреспондента, этого постороннего человека?
Этого он опять-таки не знал.
— Но вы ведь вчера сказали, что ожидали такой поворот со стороны «Газеты»!
Гойбро припоминает это и отвечает:
— Да, я сказал вчера что-то в этом роде фрёкен Софии. Я выразился, впрочем, неправильно. Я. конечно, не ожидал чего-нибудь подобного от «Газеты», я не могу проникать в сердца и утробы, но я хотел сказать, что этот поступок «Газеты» меня совсем не удивил.
— Вы хорошо знаете Люнге? — сказал Бондесен. — Он ваш личный знакомый?
На это Гойбро ничего не ответил. Он обиделся и обратился с несколькими словами к девушкам.
Но Бондесен повторил свой вопрос и не сводил с него глаз.
— Вам очень хочется это знать? — ответил Гойбро. — Я, впрочем, не понимаю, почему. — Но вдруг кровь прилила к его лицу, и он продолжал. — Вы — такой радикал, вы принадлежите к определённой партии, как вы чувствуете себя при такой политике «Газеты»?
— О, я не могу сказать, что она лишила меня сна...
Гойбро прервал его горячо:
— Да, вот в этом и заключается хорошая сторона вас и всех ваших — позвольте мне повторить: вас и всех ваших, что вы так необычайно находчивы, когда дело касается приспособления к неправильности, которая происходит от «изменившегося убеждения». Вы не теряетесь, вы не краснеете от негодования или стыда, вы входите в изменение, оглядываетесь вокруг и понемногу успокаиваетесь на нём. И мало-помалу вы проникаетесь новым убеждением, которое так же искренно и так же продолжительно, как и первое. Это называется быть современными людьми.
Как это было грубо и неудачно сказано! Гойбро сам почувствовал, что зашёл слишком далеко, поступил невежливо, ему стало не по себе, он почувствовал, что взоры всех устремлены на него, и склонил голову.
Но Бондесен просто разозлился. Впрочем, сказал он, дело, собственно, шло не о нём и его сторонниках, они ведь начали говорить о Люнге.
Как это всегда бывало с Гойбро, когда ему резко возражали, он вспыхнул, засунул руки в карманы и стал расхаживать взад и вперёд. Он, по-видимому, совершенно забыл, что находится в комнатах фру Илен.
— Вам очень хотелось бы знать моё маленькое мнение о Люнге, — сказал он. — Бог знает почему, но вам захотелось его знать. Я постараюсь в двух словах сказать вам, что я думаю. Люнге — это один из нас, студентов-крестьян. Ему был нанесён внутренний ущерб тем, что его пересадили в чужую почву и атмосферу, он маленький деревенский краснобай, желающий прослыть за свободомыслящего человека и государственного деятеля, в которые он не годится. Этому человеку недостаёт нравственного воспитания, его кровь испорчена. Точнее выражаясь, он талантливый, хитрый парень, который никогда не станет взрослым человеком. Таково моё маленькое мнение.
Бондесен вытаращил глаза, гнев оставил его, он неподвижно смотрел на Гойбро и едва мог произнести:
— Но психологически-то Люнге, конечно, не таков, я думаю, психологически...
— Психологически! Человек, который лишён всякой психологии! Скажите, что он совершает все свои поступки или по мгновенному вдохновению артиста, или из мелочной расчётливости, или из того и другого вместе; скажите, что он всё делает из желания быть на устах у жителей Христиании, из стремления прослыть адски-гениальным редактором своего ничтожного лоскута бумаги, из мужицкого влечения увеличить на несколько сот крон свой годовой доход, — и вы получите ясное представление об этом человеке со всей его психологией.
Бондесен приходит в себя, ему кажется, что разговор начинает становиться интересным, всё это, в самом деле, было приятно послушать. Он говорит:
— Но я не понимаю, почему вы так ненавидите Люнге. Вы ведь не принадлежите к его партии, вы — блуждающая комета; чем он вас рассердил? Не всё ли вам равно, побеждает ли левая или отправляется к чертям?
— Да, здесь мы опять возвращаемся к той превосходной стороне вас и всех ваших, что вам так трудно понять, почему какой-нибудь человек чувствует кровную обиду, видя, что его идеальная вера в человека или какое-нибудь дело поколеблена, и поколеблена всего-навсего каким-то грязным мошенником, или самим редактором. Я вам кое-что скажу: знаете ли вы, что я увлекался Люнге, что я любил Люнге? Я тайно писал яростные частные письма тем, кто бранил его в газетах, я, клянусь Богом, был самым горячим его другом. Когда я услышал об одном человеке, важном офицере, который в частной беседе выразил сожаление, что правые не подкупили Люнге, чтобы он защищал коронный суд, так как Люнге продажен, я написал этому офицеру, разбил его по пунктам, назвал его клеветником и лгуном, под этим письмом я подписал своё имя и свой адрес... Это было до того времени, когда я немного узнал Люнге... Почему я ненавижу его? Поверьте мне, я его не ненавижу, он стал для меня так безразличен, что я даже не хочу брать его листок в руки. Я вспоминаю о нём только потому, что он существует, и потому, что он удачно ведёт своё маленькое вредное дело. Толпе кажется, что он издаёт занимательную газету; почитайте её, исследуйте её, и вы увидите, как этот маленький, пустой человек без убеждений, лишённый всякого мужества, но с большим запасом наглости, как этот человек, которого двигает только одно желание жить в материальном достатке и служить предметом разговоров и пересудов уличной толпы, как он пишет и о чём он пишет! Он потирает руки, если ему удаётся сразить какого-нибудь беднягу-агента, который поступает незаконно из нужды, он разоблачает его с сердцем, трепещущим от восторга по поводу того, что никакая другая газета раньше его не пронюхала про эти грехи. Какое восхитительное человеческое горе он может бросить публике! Лучшего несчастья его почтеннейшие читатели не могут и требовать... Дело в следующем: он — человек порочный, испорченная натура. Если ему удаётся провести какую-нибудь уловку, хитрость, благодаря которой о нём говорят, что он дьявольски умный парень, и благодаря которой увеличивается на несколько крон прилив подписных денег, он удовлетворён. Он чувствует себя полным довольства от такой ничтожной хитрости, смеётся и радуется, что он первый принёс нескольким тысячам благодушествующих читателей новость о пожаре в Миостракте. Когда происходит народное собрание в Драммене18, он требует по телеграфу, чтобы телеграфная станция была открыта «за наш счёт», пока собрание не кончится. До собрания доходит слух о том, что сделал Люнге, его телеграмму читают, бьют себя в грудь от восхищения перед этой сокрушающей силой, которая приказывает телеграфу работать «за наш счёт». А сколько стоит это неслыханное желание держать телеграф открытым? Целых семьдесят пять эре за полчаса! Весь расход не может быть меньше семидесяти пяти эре и не может превысить четырёх крон пятидесяти эре! Но виноват ли Люнге лично в том, что его телеграмму читают и превращают в рекламу? Может быть, в прямом смысле и нет, я этого не знаю. Но я знаю, что такую телеграмму не читали бы, если бы она была от другой газеты, например, от «Норвежца». Люнге уничтожил склонность публики к скромности; он своим постоянным кривлянием поколебал естественный страх народа перед бесстыдством. После он сам иронизирует над своими проделками, смешно и безобидно, юмористически и пусто: «Газета» интервьюировала водолаза и воздухоплавателя, «Газета» — самый осведомлённый орган в море и в воздухе. Гойбро остановился на мгновение, Бондесен сказал: