Томас Вулф - Паутина и скала
Наконец в самом центре этой шумной суматохи они торжествующе уселись за стол, победно переводя дыхание, и немедленно заказали два литра темного и две тарелки свиной колбасы с кислой капустой. Оркестр трубил мотив «Ein Prosit! Ein Prosit!», люди по всему залу вставали из-за столов, сцеплялись согнутыми в локте руками, поднимали кружки и, ритмично раскачиваясь взад-вперед, горланили эту замечательную застольную песню.
В этих человеческих кольцах по всему огромному, задымленному залу было нечто почти сверхъестественное и ритуальное: нечто, связанное с сущностью племени, сомкнутого в эти кольца, нечто чуждое, таинственное, словно Азия, нечто более древнее, чем древние варварские леса, нечто раскачивающееся вокруг алтаря, приносящее человеческие жертвы и пожирающее горелое мясо.
Зал оглашался их могучими голосами, содрогался в такт движению их могучих тел, и при виде того, как они раскачиваются взад-вперед, Джорджу казалось, что им не может противостоять ничто на свете — что они должны сокрушать все, против чего выступят. Теперь он понимал, почему другие народы так боялись немцев; внезапно его самого охватил такой жуткий, смертельный страх перед ними, что сердце замерло. У него возникло ощущение, что он спал, пробудился в незнакомом, варварском лесу и увидел склоненные над собой злобные варварские лица: светловолосые, светлоусые, эти люди опирались на толстые древки своих копий, сидели на своих щитах из высушенной кожи и взирали на него сверху вниз. Он был окружен ими, спасения не было. Джордж подумал обо всем привычном, и оно показалось очень далеким, принадлежащим не только другому миру, но и другой эпохе, отделенным веками от этого древнего темного леса варварских времен. И теперь он чуть ли не с пылким дружелюбием думал о чуждых, смуглых лицах французов, их цинизме и непорядочности, их быстрых, возбужденных голосах, их мелочности, их низменных нравах; теперь даже все их ветреные, обыденные супружеские измены казались отрадными, привычными, веселыми, очаровательными, исполненными такта. И об упрямых англичанах с их трубками, пивными, горьким пивом, туманом, изморосью, их женщинами с манерными голосами и длинными зубами — все это теперь представлялось очень сердечным, отрадным, привычным, и Джорджу хотелось оказаться среди тех людей.
Но внезапно кто-то взял его под руку, и сквозь шум он расслышал, что обращаются к нему. Повернул голову и увидел веселое, раскрасневшееся, улыбающееся лицо хорошенькой девушки. Она добродушно, шаловливо потянула его за руку, что-то сказала и указующе повела подбородком. Джордж повернулся в другую сторону. Рядом с ним стоял молодой человек, ее приятель; он, тоже радостно улыбаясь, предложил Джорджу взять его под руку. Джордж взглянул на другую сторону стола и увидел Генриха, его желтоватое, унылое, рябое лицо было таким улыбающимся, радостным, каким Джордж его еще не видел. Он кивнул Джорджу. Через секунду все они сцепились за руки, раскачивались и пели в такт реву этих оглушительных голосов, раскачивались и пели все вместе, а оркестр играл «Ein Prosit!». Наконец музыка прекратилась, но теперь все барьеры рухнули, все, раскрасневшиеся и счастливые, улыбались друг другу, когда песня кончилась, Джордж с Генрихом присоединили свои голоса к одобрительному реву толпы. Потом смеясь, улыбаясь, разговаривая, все сели снова.
И теперь больше не было отчужденности. Не было барьеров. Все вместе пили, ели, разговаривали. Джордж пил холодное крепкое пиво литр за литром. Пивные пары ударяли ему в мозг. Он был торжествующим и счастливым. Безбоязненно говорил на своем ломаном, скудном немецком. Генрих время от времени помогал ему, но это было неважно. Ему казалось, что этих людей он знал всю жизнь. Девушка с веселым, красивым лицом оживленно пыталась выяснить, кто он и чем занимается. Джордж поддразнивал ее. Не открывал правды. Говорил то одно, то другое. Что он бизнесмен, норвежец, австралиец, плотник, матрос, все, что приходило в голову, а Генрих, улыбаясь, поддерживал его во всех дурачествах. Но девушка захлопала в ладоши и восторженно закричала «Нет», она знает, кто он — художник, живописец, творческая личность. Генрих с улыбкой слегка кивнул и сказал, что Джордж не художник, писатель — он назвал его поэтом. И все удовлетворенно закивали, девушка снова восторженно захлопала в ладоши и выкрикнула, что она это знала. И теперь они все вместе пили, снова сцепясь руками, раскачивались кольцом. Вскоре, поскольку уже было поздно, и люди начали покидать павильон, они поднялись вшестером, эта девушка, еще одна, двое парней и Генрих с Джорджем, и направились к выходу, с песней, сцепясь за руки, сквозь счастливую поющую толпу.
Потом наконец Джордж и Генрих покинули этих четверых молодых людей из гущи жизни, из сердца Германии, которых Джордж никогда больше не увидит — четверых людей и счастливое, раскрасневшееся, улыбающееся лицо девушки. Покинули, так и не спросив имен друг друга; покинули, утратили их с теплотой, с дружбой, с любовью в сердцах ко всем им.
Генрих и Джордж пошли своей дорогой, они — своей. Громкий шум Ярмарки становился все тише, пока не превратился в обширный, дремотный, далекий ропот. Вскоре, идя рука об руку, они вновь подошли к вокзалу и древнему сердцу Мюнхена. Пересекли Карлплатц и вскоре оказались возле своего жилья на Терезиен-штрассе.
И однако они чувствовали, что не устали, что еще не готовы входить. Пары крепкого, хмельного пива и более того, пары товарищества и любви, дружбы и человеческого тепла поднялись к их головам и сердцам. Они понимали, что это редкостное, драгоценное явление, недолговременное очарование чуда и радости, что ему должен прийти конец, а им очень не хотелось этого конца.
То была восхитительная ночь — резкий, ледяной воздух, пустынная улица, а вдали подобный времени, подобный нескончаемому и непреложному ропоту вечности, слышался далекий, дремотный, напоминающий волны шум громадной Ярмарки. Небо было безоблачным, сверкающим звездами, в вышине сиял диск луны. Поэтому они чуть постояли у своего жилья, а затем, словно повинуясь общему инстинкту, пошли дальше. Они шли по улицам и вскоре оказались перед огромным, тихим, сияющим в лунном свете зданием Старой Пинакотеки. Миновали его, вошли в окружающий парк и прогуливались рука об руку взад-вперед ровным шагом по ровному гравию. Разговаривали, пели, смеялись.
— Поэт, да, — воскликнул Генрих и торжествующе взглянул на сияющий лунный диск. — Поэт, ja! — воскликнул он снова. — Эти люди не знали тебя и назвали поэтом. И они правы.
И в лунном свете его унылое, покрытое оспинами лицо преобразилось выражением счастья. И они ходили, ходили по улицам. Испытывали ощущение чего-то бесценного, невыразимого, какого-то невидимого мира, который должны увидеть, неосязаемого мира, с которым должны соприкоснуться, мира тепла, радости, непременного приближающегося счастья, невозможного восторга, до которого рукой подать. И ходили, ходили по улицам. Луна сияла ясно и холодно со сверкающего звездами неба. И улицы были безмолвны. Все двери закрыты. А издали доносился последний, приглушенный шум Ярмарки. И они пошли домой.
48. БОЛЬНИЦА
Джордж лежал в ночи, обратив к потолку разбитое лицо, и слушал шум дождя в саду. Кроме мерного стука мелких капель по желтому ковру мокрых листьев, не раздавалось ни звука. Стук был уныло, нескончаемо однообразным; неустанный, он представлял собой усталое течение времени; Джордж слушал стук дождя по мокрой палой листве с ощущением, что дожидается безо всякой надежды сам не зная чего.
Потом наступал краткий перерыв, в шум дождя врывались далекие звуки Ярмарки. Обширные, приглушенные, вздымающиеся и опускающиеся волнами обрывки музыки и праздничного шума доносились сквозь дождь, слабели, исчезали; и опять слышался только мерный, нескончаемый стук мелких капель. Иногда вечерами из-за стен, ограждающих сад, доносились голоса, хриплый смех, шаги возвращавшихся домой. А Джордж лежал на спине и, слушая шум дождя, ждал.
Как это произошло? Что он сделал? Воспоминания о тех событиях были смутными, путаными, словно полузабытый кошмар. Он знал, что снова устроил поход на Ярмарку, пил кружку за кружкой хмельного, холодного октябрьского пива, пары его ударяли ему в голову, покуда тысячи пьяных лиц вокруг не стали фантастичными, призрачными в том спертом, задымленном воздухе. Там опять были шумная суматоха поднимающихся из-за стола людей, сцепление рук с поднятыми кружками, ритмичное раскачивание взад-вперед под оглушительную музыку «Ein Prosit!». Опять ритуальное действо всех тех людских колец, раскачивающихся, ревущих хором песню в огромном задымленном зале; опять внезапный страх перед ними, от которого замерло сердце. Что произошло затем, Джордж не знал. В то мгновение пьяного страха размахнулся и саданул большой глиняной кружкой по свиноподобной роже, красным поросячьим глазам стоявшего рядом толстяка? Он не знал, но там началась драка — беспощадное размахивание кружками, мелькание ножей, внезапная слепая вспышка убийственной пьяной ярости. И теперь он лежал здесь, в больнице, со сплошь забинтованной головой; лежал на спине и слушал, слушал шум дождя.