Джон Голсуорси - Цветок в пустыне
— А ты не думаешь, что тебя оправдают, если ты все будешь отрицать? — спросил подавленный Майкл.
— Ничего я не буду отрицать. Если это выплывет наружу, я за это отвечу.
— Динни в курсе?
— Да. Она прочла поэму. Я не собирался ей говорить, да вот пришлось. Она держалась так, как никто бы не сумел, — изумительно!
— Ясно. Я считаю, что тебе следует отрицать все — хотя бы ради Динни.
— Нет, я просто обязан отказаться от неё.
— Это уж решать не тебе одному, Уилфрид. Если Динни любит, так беззаветно…
— Я тоже.
Удручённый безвыходностью положения, Майкл встал и налил себе ещё бренди.
— Правильно! — одобрил Дезерт, следя за ним глазами. — Представь минуту, что это стало достоянием прессы!
И Дезерт расхохотался.
— Но ведь Юл оба раза слышал эту историю только в пустыне, — сказал Майкл с внезапной надеждой.
— Что сегодня сказано в пустыне, завтра разнесётся по базарам. Нет, рассчитывать не на что. Мне не отвертеться.
Майкл положил ему руку на плечо:
— В любом случае можешь располагать мною. Моё мнение такое: кто смел, тот и преуспел. Но я, конечно, предвижу, что тебе придётся вытерпеть.
— Мне приклеят ярлык «трус», а с ним хорошего не жди. И правильно приклеят.
— Чушь!
Уилфрид, не обратив внимания на этот возглас, продолжал:
— При мысли, что придётся погибнуть ради жеста, ради того, во что я не верю, всё моё существо взбунтовалось. Легенды, суеверия — ненавижу этот хлам. Я готов пожертвовать жизнью, только бы нанести им смертельный удар. Если бы меня заставили мучить животных, вешать человека, насиловать женщину, я бы, конечно, скорее умер, чем уступил. Но какого чёрта умирать только для того, чтобы доставить удовольствие тем, кого я презираю за то, что они исповедуют устаревшие вероучения, которые принесли миру больше горя, чем любой из смертных. Скажи, какого чёрта?
Эта страстная вспышка напугала Майкла. Расстроенный и мрачный, он пробормотал:
— Религия — символ!..
— Символ? Не сомневайся, я сумею постоять за любое стоящее дело — за честность, человечность, мужество. Как-никак я прошёл войну. Но почему я должен стоять за то, что считаю насквозь прогнившим?
— Мы обязаны это скрыть! — взорвался Майкл. — Мне нестерпимо думать, как куча болванов будет воротить нос при виде тебя.
Уилфрид пожал плечами:
— Поверь, я сам от себя его ворочу. Никогда не подавляй своё первое побуждение, Майкл.
— Что же ты собираешься делать?
— Не всё ли равно? Будь что будет. Так или иначе, меня не поймут, а если даже поймут, никто не станет на мою сторону. Да и зачем? Я ведь в разладе с самим собой.
— По-моему, в наши дни найдётся немало таких, кто поддержит тебя.
— Да, таких, с которыми стоять рядом и то противно. Нет, я — отверженный.
— А Динни?
— С ней я всё улажу.
Майкл взялся за шляпу:
— Если я могу быть полезен, рассчитывай на меня. Спокойной ночи, старина,
— Благодарю. Спокойной ночи!
Прежде чем Майкл вновь обрёл способность рассуждать, он уже был на улице. Уилфрид попал в ловушку! Он до того ослеплён своим бунтарским презрением к условностям и почитателям их, что разучился здраво смотреть на вещи, — это ясно. Но нельзя безнаказанно зачёркивать ту или иную черту в едином образе Англичанина, — кто изменит в одном, того и в другом сочтут изменником. Разве те, кто не знает Уилфрида близко, поймут это нелепое чувство сострадания к своему же палачу? Горькая и трагичная история. Ему без суда и разбора публично приклеят ярлык труса.
«Конечно, — думал Майкл, — у него найдутся защитники: всякие там маньяки-эгоцентристы или красные, но от этого ему будет только хуже. Нет ничего отвратительнее, чем поддержка со стороны людей, которых ты не понимаешь и которые не понимают тебя. И какой прок от такой поддержки для Динни, ещё более далёкой от них, чем Уилфрид? Все это…»
Предаваясь этим невесёлым размышлениям, Майкл пересёк Бонд-стрит и через Хэй-хилл вышел на Беркли-сквер. Если он не повидает отца до возвращения домой, ему не уснуть.
На Маунт-стрит его родители принимали из рук Блора белый глинтвейн особого изготовления — средство, гарантирующее сон.
— Кэтрин? — спросила леди Монт. — Корь?
— Нет, мама, мне нужно поговорить с отцом.
— Насчёт этого молодого человека… который переменил религию? Мне всегда было при нём не по себе: он не боялся грозы, и вообще.
Майкл вытаращил глаза от удивления:
— Да, об Уилфриде.
— Эм, абсолютная тайна! — предупредил сэр Лоренс. — Ну, Майкл?
— Все правда. Он не хочет и не станет отрицать. Динни об этой истории знает.
— Что за история? — спросила леди Монт.
— Арабы-фанатики под страхом смерти принудили его стать ренегатом.
— Какая нелепость!
«Боже мой, почему бы всем не встать на такую же точку зрения?» мелькнуло в голове у Майкла.
— Итак, по-твоему, я должен предупредить Юла, что опровержения не последует? — мрачно произнёс сэр Лоренс.
Майкл кивнул,
— Но ведь дело на этом не остановится, мой мальчик.
— Знаю. Он ничего не хочет слушать.
— Гроза, — неожиданно объявила леди Монт.
— Совершенно верно, мама. Он написал об этом поэму, и превосходную. Завтра он посылает издателю новый сборник, в который включил и её. Папа, заставьте Юла и Джека Масхема по крайней мере молчать. Им-то, в конце концов, какое дело?
Сэр Лоренс пожал худыми плечами, которые, несмотря на груз семидесяти двух лет, только-только начинали выдавать возраст баронета.
— Всё сводится к двум совершенно различным вопросам, Майкл. Первый как обуздать клубные сплетни. Второй касается Динни и её родных. Ты говоришь, что Динни знает; но её родные, за исключением нас, не знают. Она не сказала нам; значит, им тоже не скажет. Это не очень красиво. Это даже не умно, — уточнил сэр Лоренс, не ожидая возражений, — так как всё равно рано или поздно обнаружится и они никогда не простят Дезерту, что он женился, не сказав им правду. Я и сам бы не простил, — дело слишком серьёзное.
— Огорчительное! — изрекла леди Монт. — Посоветуйтесь с Эдриеном.
— Лучше с Хилери, — возразил сэр Лоренс.
— Папа, во втором вопросе решающее слово, по-моему, за Динни, — вмешался Майкл. — Ей надо сообщить, что кое-какие слухи уже просочились. Тогда она или Уилфрид сами расскажут её родным.
— Если бы только Динни позволила ему оставить её! Не может же Дезерт настаивать на браке, когда в воздухе носятся такие слухи!
— Не думаю, что Динни оставит его, — заметила леди Монт. — Она слишком долго выбирала. Мечта всей юности!
— Уилфрид сказал, что считает себя обязанным оставить её. Ах, чёрт побери!
— Вернёмся к первому вопросу, Майкл. Я, конечно, могу попытаться, но сомневаюсь, что из этого будет толк, особенно если выйдет его поэма. Что она собой представляет? Оправдание?
— Скорей объяснение.
— Горькое и бунтарское, как его прежние стихи?
Майкл утвердительно кивнул.
— Из сострадания они, пожалуй, ещё промолчали бы, но с такой позицией ни за что не примирятся. Я знаю Джека Масхема. Бравада современного скепсиса для него ненавистней чумы.
— Не стоит гадать, что будет, но, по-моему, мы все обязаны оттягивать развязку как можно дольше.
— Уповайте на отшельника, — изрекла леди Монт. — Спокойной ночи, мой мальчик. Я иду к себе. Присмотрите за собакой, — её ещё не выводили.
— Ладно. Сделаю, что могу, — обещал сэр Лоренс.
Майкл получил материнский поцелуй, пожал руку отцу и удалился.
Он шёл домой, а на сердце у него было тяжело и тревожно: на карте стояла судьба двух горячо любимых им людей, и он не видел выхода, который не был бы сопряжён со страданиями для обоих. К тому же у него не выходила из головы навязчивая мысль: «Как бы я вёл себя в положении Уилфрида?» И чем дальше он шёл, тем больше крепло в нём убеждение, что ни один человек не может сказать, как он поступил бы на месте другого. Так, ветреной и не лишённой красоты ночью Майкл добрался до Саут-сквер и вошёл в дом.
XI
Уилфрид сидел у себя в кабинете. Перед ним лежали два письма: одно он только что написал Динни, другое только что получил от неё. Он смотрел на моментальные снимки и пытался рассуждать трезво, а так как после вчерашнего визита Майкла он только и делал, что пытался рассуждать трезво, это ему никак не удавалось. Почему он выбрал именно эти критические дни для того, чтобы по-настоящему влюбиться, почему именно теперь осознал, что нашёл того единственного человека, с которым мыслима постоянная совместная жизнь? Он никогда не думал о браке, никогда не предполагал, что может испытывать к женщине иное чувство, кроме мимолётного желания, угасавшего, как только оно бывало удовлетворено. Даже в кульминационный момент своего увлечения Флёр он не верил, что оно будет долгим. К женщинам он вообще относился с тем же глубоким скептицизмом, что и к религии, патриотизму и прочим общепризнанно английским добродетелям. Он считал, что прикрыт скептицизмом, как кольчугой, но в ней оказалось слабое звено, и он получил роковой удар. С горькой усмешкой он обнаружил, что чувство беспредельного одиночества, испытанное им во время того дарфурского случая, породило в нём непроизвольную тягу к духовному общению, которой так же непроизвольно воспользовалась Динни. То, что должно было их разобщить, на самом деле сблизило их.