Жюль Жанен - Мертвый осел и гильотинированная женщина
— Вот как, любезный? Вы случайно не один ли из тех дерзких сицилийских разбойников, о чьих убийствах и грабежах я слышал столько приятных рассказов и чья жизнь, полная риска, вдохновила Сальватора Розу?[37]
— Верно, — подхватил разбойник, — в свое время я принадлежал к этим, как вы говорите, дерзким сицилийцам, был веселым и храбрым бандитом, похищал на проезжей дороге человека и его коня так же ловко, как французский мошенник крадет жалкий кошелек на сельской ярмарке.
При этих словах он поник головою и я услышал глубокий вздох.
— Сдается мне, вы весьма сожалеете об этой прекрасной жизни? — молвил я заинтересованно.
— Сожалею ли, сударь? Жить иначе — значит вовсе не жить. Никто на свете не сравнится с достойным обитателем гор. Представьте себе двадцатилетнего горца: зеленая куртка с золотыми пуговицами, красиво взнузданная и оседланная лошадь на тонком поводе, роскошный шелковый пояс, к которому подвешены пистолеты, широкая сабля, с грохотом волочащаяся за ним, сверкающий как золото карабин за плечами, на боку кинжал с изогнутою рукояткой, — представьте себе молодого бандита, стоящего на посту на вершине скалы и бросающего вызов пропасти под ногами, — он то поет, то сражается, нынче заключает союз с папой, завтра — с императором[38], требует выкуп за чужестранца, как за раба, вливает себе в глотку длинными струями доброе вино; он — отрада таверн и юных девушек и всегда уверен, что умрет либо на виселице, либо в постели вельможи, — вот какого прекрасного ремесла я лишился.
— Лишились? Однако, сдается мне, вас нелегко было бы схватить, и если вы удалились от дел, то по своей доброй воле.
— Хорошо вам говорить, а если бы вас, как меня, повесили?
— Вас повесили?
— Вот именно, повесили, да еще из-за моей набожности. Я скрывался в одном из непроходимых ущелий в окрестностях Террачино, как вдруг, в один прекрасный вечер (луна уже взошла, такая чистая и светлая), я вспомнил, что давно уже не подносил десятую часть моей добычи святой Мадонне. Был как раз праздник Богоматери, в этот день вся Италия звучит хвалами ей, и только у меня не было для нее молитвы; я решил не медлить, быстро спустился в долину, любуясь сверкающим отражением звезд в широком озере, и явился в Террачино как раз в тот момент, когда луна светила особенно ярко. Я всей душою предался Мадонне, прошел через толпу итальянских поселян, дышавших вечерней свежестью на пороге своих домов, — и прошел, не заметив, что все взоры обращены на меня. Я приблизился к вратам часовни: лишь одна створка была отворена, а на другой был вывешен большой плакат — объявление о том, что за мою голову назначена награда! Я вошел в храм нашей католической и христианской страны, в церковь с резными арками, пестрой мозаикой, воздушным куполом, с алтарем белого мрамора и сладостным ароматом, в церковь, где последние звуки органа отдавались эхом во всех углах. Образ святой Мадонны был украшен цветами; я простерся ниц перед нею и предложил ей свою добычу: бриллиантовый крестик, который прежде носила молодая англичанка, еретичка, — бриллианты чистой воды; затем испанский ларчик драгоценной работы, прекрасное жемчужное ожерелье, отнятое у галантной дамы из Франции, которая заливалась в это время смехом и напоследок послала мне воздушный поцелуй. Пречистая Дева была, по-видимому, довольна моими подношениями, мне почудилось, что она снисходительно улыбнулась и проговорила: «Счастливого пути, Педро! Я пришлю тебе в горы подходящих путешественников». Я поднялся, полный надежды и ощущения безопасности, и уже направился было к своему дому, как вдруг меня грубо схватили за шиворот; сбиры[39] притащили меня в тюрьму, откуда я не мог сбежать, потому как там не было ни женщины, ни девушки, а у меня оставался лишь один паоло, чтобы заплатить тюремщику.
— И вас повесили, дружище?
— Повесили на другой же день, во внимание к моему мужеству и широкой известности. Нескольких часов достало, чтобы соорудить виселицу и вызвать палача. Утром за мною пришли, вывели из темницы, и у последней решетки я увидел черных кающихся, белых кающихся, серых кающихся, обутых кающихся, босых кающихся; в руках у них были зажженные факелы, горевшие зловещим огнем, головы покрыты сан-бенито[40], они были похожи на призраков; передо мною шли четыре священника, несли гроб и бормотали заупокойные молитвы; я храбро шагал к виселице. То была почетная виселица, она состояла из большого дуба, разбитого молнией, который высился над пропастью. У подножия дерева расстилался ковер из белых маргариток, за моею спиной вздымались любезные моему сердцу горы, хранившие память о моих подвигах, — не без душевной боли послал я привет прекрасным своим владениям! Перед виселицей тянулся глубокий овраг, куда с глухим ревом низвергался быстрый поток, и до меня доходили его влажные испарения; солнечный свет и ароматы царили вокруг рокового дерева. Я без содрогания приблизился к подножию лестницы и уже готов был полностью отдаться злой судьбе, но последний взгляд, брошенный на гроб, заставил меня на два шага отступить.
— Этот гроб мал для меня, — воскликнул я. — Меня не повесят, пока я не увижу другого гроба, подходящего мне по росту!
Вид у меня был столь уверенный и решительный, что подошел начальник сбиров и сказал:
— Любезный сын мой, вы безусловно имели бы право жаловаться, если бы вас должны были положить в этот ящик целиком; но поскольку вы слишком хорошо известны в округе, мы решили, после того как вы умрете, отрубить вам голову и выставить ее на видном месте на городских укреплениях.
На это мне нечего было возразить. Я поднялся по лестнице и в мгновение ока очутился на верхнем помосте; оттуда открывался восхитительный вид. Палач был новичок, так что у меня достало времени вдоволь налюбоваться оплакивающей меня толпой. Некоторые молодые люди дрожали от ярости, девушки заливались слезами, поселяне жалели меня — отважного человека, который так хорошо умел взимать дань с путешественников, желавших бесплатно обозревать церкви, увидеть солнце, женщин, папу и князей Италии. Только сбиры не скрывали своей радости. Среди толпы держался, скрестив руки на груди, Франческо, наш достойный капитан, он взглядом говорил мне: «Держись! Сегодня — мужество, завтра — месть!» Тем временем, в ожидании палача, я ходил взад и вперед по помосту виселицы, над пропастью; легкий ветерок тихо шевелил роковую веревку.
— Ты разобьешься насмерть! — крикнул палач. — Подожди меня!
Он наконец взобрался по лестнице до верхней ступеньки, но тут у него закружилась голова, ноги подкосились; рев водопада под ним, ослепительное солнце, все эти взгляды сочувствия ко мне и ненависти к нему — все это вместе взволновало несчастного до глубины души. Дрогнувшей рукою он накинул мне на шею веревку и столкнул меня в пропасть; он попытался своею гнусною ногой упереться в мои плечи, но плечи эти крепки и тверды, человеческая стопа не может в них вдавиться; стопа моего палача соскользнула, он больно ударился, на секунду застыл, держась обеими руками за верхушку виселицы, потом одна его рука ослабела, и мгновение спустя он тяжело рухнул на дно оврага, и поток унес его тело.
Таков был рассказ висельника.
Эта веселая виселица, эта сцена, так забавно описанная, в высшей степени заинтересовали меня; до сих пор я и вообразить не мог, что виселица может послужить приятной темой для воспоминаний, никогда я не видел, чтобы смерть раскрашивали в подобные цвета; среди тех, кто разрабатывал эту жилу, столь волнующую, большинство сгущали мрачные краски, рисовали кровавые сцены, будто смертная казнь у нас не самое банальное в своем роде явление, некая подать, которую постоянно приходится платить, не более того. Но наш бандит был честный малый, он знал, что виселица — это оборотная сторона его ремесла, понимал, что итальянское общество тактично предупреждало его: «Я позволяю тебе грабить, воровать, даже убивать англичан и австрийцев при условии, что, если ты вынудишь нас повесить тебя, ты будешь повешен».
Он принял это условие и был слишком справедлив душою, чтобы жаловаться. Я пожелал узнать, что сталось с ним после повешения, и по моей просьбе он продолжил свой рассказ.
— Я прекрасно помню малейшие свои ощущения, и, если бы через час мне пришлось пережить все заново, я не стал бы ни о чем тужить. Когда петля захлестнула мою шею и я упал в пустоту, я сперва почувствовал довольно сильную боль в горле, а потом уже ничего не чувствовал; воздух с трудом проникал в мои легкие, но малейшая частица этого воздуха, душистого и целительного, поддерживала во мне жизнь; к тому же, легко качаясь в воздухе, я ощущал, что какая-то невидимая рука убаюкивает меня. Шум в ушах был дивною небесной музыкой, теплое и чистое дуновение на пересохших губах моих было поцелуем моей возлюбленной, все предметы я видел словно сквозь прозрачную дымку, передо мною открывалась сияющая даль, будто мой взор достигал пределов рая. Вне всякого сомнения, на помощь мне пришла Святая Дева, ибо я был ее мучеником. И разве не носил я на сердце медальон с прядкою волос Марии? Вдруг мне стало не хватать воздуха, я уже ничего не видел, не чувствовал больше покачивания; я был мертв.