Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть третья
– Лаврентий – иди! Пора! Иди, Мокеев. Самгину хотелось поговорить с Калитиным и вообще ближе познакомиться с этими людьми, узнать – в какой мере они понимают то, что делают. Он чувствовал, что студенты почему-то относятся к нему недоброжелательно, даже, кажется, иронически, а все остальные люди той части отряда, которая пользовалась кухней и заботами Анфимьевны, как будто не замечают его. Теперь Клим понял, что, если б его не смущало отношение студентов, он давно бы стоял ближе к рабочим.
Лаврушка и человек с бородкой ушли. Темнело. По ту сторону баррикады возились люди; знакомый угрюмый голос водопроводчика проговорил:
– Тут – недалеко.
– Отец возьмет его?
– Брат.
– Жалко Васю.
Калитин, шагая вдоль баррикады, закуривал на ходу. Самгин пошел рядом с ним, спросив;
– Очень страдал товарищ?
– Не охнул, – сказал Калитин, выдув длинную струю дыма. – В глаз попала пуля.
– Он где работал?
– Булочник.
– Еще кого-нибудь ранили?
– Троих. Не сильно.
Краткие ответы Калитина не очень поддерживали желание беседовать с ним, но все-таки Самгин, помолчав, спросил:
– Чего же вы надеетесь добиться? Калитин остановился и сказал:
– Ясно – очевидно: свободы рабочему классу!
А вслед за этим сам спросил, как будто с сожалением:
– Вы что же – меньшевичек? За союз с кадетами? По Плеханову: до Твери – вместе?
Не по словам, а по тону Самгин понял, что этот человек знает, чего он хочет. Самгин решил возразить, поспорить и начал:
– Неужели вы думаете...
Но Калитин, остановись, прислушиваясь, проворчал:
– Подождите-ко...
Было слышно, что вдали по улице быстро идут люди и тащат что-то тяжелое. Предчувствуя новую драму, Самгин пошел к воротам дома Варвары; мимо него мелькнул Лаврушка, радостно и громко шепнув:
– Пымали!
Самгин остановился во впадине калитки, слушая задыхающийся голос:
– Пымали, товарищ Калитин! Как бился-а! Здоровенный! Ему даже варежку в рот сунули...
– Ведите в сарай, – крикнул Калитин. Клим быстро вошел во двор, встал в угол; двое людей втащили в калитку третьего; он упирался ногами, вспахивая снег, припадал на колени, мычал. Его били, кто-то сквозь зубы шипел:
– Иди-и...
Самгин хотел войти в кухню, но в сарае заговорил, сквозь всхлипывающий смешок, Иван Петрович Митрофанов:
– Ф-фу... Господи Исусе! Ну, напугали, напугали... И, всхлипнув так, точно губы ожег кипятком, он еще быстрее забормотал:
– Пож-жалуйста, пож-жалуйста! Я не сопротивляюсь... Ну, – документы... Я – человек тоже рабочий. Часы. Вот деньги. И – всё, поверьте слову...
По двору в сарай прошли Калитин и водопроводчик, там зажгли огонь. Самгин тихо пошел туда, говоря себе, что этого не надо делать. Он встал за неоткрытой половинкой двери сарая; сквозь щель на пальто его легла полоса света и разделила надвое; стирая рукой эту желтую ленту, он смотрел в щель и слушал.
– Ведь это вы несерьезно, – говорил Митрофанов, все громче и торопливее. – Нельзя же, господа... товарищи... Мы живем в государстве...
– Молчи, – глухо сказали ему.
– Да – нет! Как же можно? Что вы... что... Ну... боже мой... – И вдруг, не своим голосом, он страшно крикнул:
– Караул... Позвольте – что вы? Постойте!
Необычайно кратко и глухо хлопнул выстрел, и тотчас погас огонь.
Самгин почувствовал, что это на него упала мягкая тяжесть, приплюснув его к земле так, что подогнулись колени.
Через несколько секунд тишины снова вспыхнул огонь, и раздался голос Калитина:
– Это ты – напрасно! Это, товарищ, не дело.
– А – чего? Вот он – документ!..
– Надо было Якова подождать...
Кто-то заговорил так же торопливо, как Митрофанов.
– Лаврушку он спрашивал, кого как зовут, ну? Меня – спрашивал? Про адвоката? Чем он руководит? И как вообще...
– Вынесите его в сад, – сказал Калитин. – Дай-ка мне книжку и всё...
Самгин встал перед дверью и сказал:
– Он был уголовный сыщик... Но Мокеев, наскочив на него, закричал густо и свирепо:
– Охранник! Аккуратно, как в аптеке! Не беспокойтесь...
Он говорил еще что-то, но Самгин не слушал его, глядя, как водопроводчик, подхватив Митрофанова под мышки, везет его по полу к пролому в стене. Митрофанов двигался, наклонив голову на грудь, спрятав лицо; пальто, пиджак на нем были расстегнуты, рубаха выбилась из-под брюк, ноги волочились по полу, развернув носки.
Калитин, сидя на корточках перед фонарем, рассматривал какие-то бумажки и ворчал:
– Делов сегодня у нас... Карточка охранного, видать...
– Вот и револьвер его, – вертел Мокеев перед лицом Самгина черный кусок металла. – Он меня едва не пристрелил, а теперь – я его из этого...
Самгин стоял, закрыв глаза.
– Ну, довольно канители! – строго сказал Калитин. – Идем, Мокеев, к Якову. Все-таки это, брат... не дело, если каждый будет...
– Эй, черти, помогите мне! – крикнул водопроводчик из сада.
Но Калягин и Мокеев ушли со двора. Самгин пошел в дом, ощущая противный запах и тянущий приступ тошноты. Расстояние от сарая до столовой невероятно увеличилось; раньше чем он прошел этот путь, он успел вспомнить Митрофанова в трактире, в день похода рабочих в Кремль, к памятнику царя; крестясь мелкими крестиками, человек «здравого смысла» горячо шептал: «Я – готов, всей душой! Честное слово: обманывал из любви и преданности».
«Как просто убивают. Хотя, конечно, шпион, враг...»
О Митрофанове подумалось без жалости, без возмущения, а на его место встал другой враг, хитрый, страшный, без имени и неуловимый.
«Кто всю жизнь ставит меня свидетелем мучительно тяжелых сцен, событий?» – думал он, прислонясь спиною к теплым изразцам печки. И вдруг, точно кто-то подсказал ему:
«Надо уехать за границу. В маленький, тихий городок».
Глядя на двуцветный огонек свечи, он говорил себе:
«Как это раньше не пришло мне в голову? С матерью повидаюсь».
Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи...
Дверь медленно отворилась, и еще медленнее влезла в комнату огромная туша Анфимьевны, тяжело проплыла в сумраке к буфету и, звякая ключами, сказала очень медленно, как-то нараспев:
– Егор-то Васильич удавился...
– Эх, боже мой, – с досадой, близкой к отчаянию, негромко воскликнул Самгин.
– На чердаке висит, – говорила старуха, наливая чего-то из бутылки. Самгин слышал, как булькает в горлышке жидкость.
«Реветь будет».
Но Анфимьевна, гулко кашлянув, продолжала так же задумчиво и певуче:
– Пробовала снять, а – сил-то нету. Николай отказался, боится удавленников. А сам, слышь, солдата убил.
– Что ж делать? – спросил Самгин.
– Что делать-то? А – вам ничего не надобно делать, я сама... Сама все сделаю. Медник поможет. Нехорошо, станут спрашивать вас, отчего слуга удавился?
Она замолчала, и снова зазвенело стекло, забулькало в горлышке бутылки.
«Она пьет водку», – сообразил Самгин.
– А – провизии нет, – вздохнула старуха. – Охо-хо. Не знаю, чем кормить.
– Ничего не надо, – сказал Самгин, едва сдержав желание закричать. – Вы... не беспокойтесь...
– Что уж тут, – отозвалась Анфимьевна, уходя; шла она, точно против сильного ветра.
– Ну – сниму, а – куда девать его? – спросила она в дверях...
Самгин закрыл лицо руками. Кафли печи, нагреваясь все более, жгли спину, это уже было неприятно, но отойти от печи не было сил. После ухода Анфимьевны тишина в комнатах стала тяжелей, гуще, как бы только для того, чтобы ясно был слышен голос Якова, – он струился из кухни вместе с каким-то едким, горьковатым запахом:
– Когда мы не научимся...
Самгин отметил: «Говорить – не умеет, следовало сказать – если, а не – когда».
– ...действовать организованно, так у нас ни черта не выйдет. Не успел, говоришь? Надо было успеть, товарищ Калитин... Такие неуспехи...
Самгин отшатнулся от печки и ушел в кабинет, плотно прикрыв дверь за собою.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Его обслуживала горничная Настя, худенькая девушка с большими глазами; глаза были серые, с золотой искрой в зрачках, а смотрели так, как будто Настя всегда прислушивалась к чему-то, что слышит только она. Еще более, чем Анфимьевна, она заботилась о том, чтобы напоить чаем и накормить защитников баррикады. Она окончательно превратила кухню в трактир.