Дом у кладбища - Джозеф Шеридан Ле Фаню
Разговор о театре шел своим чередом. Паддок пыжился и шепелявил без удержу; О’Флаэрти, искренне желая сказать приятное, то и дело, по причине своего невежества, попадал пальцем в небо; Деврё потягивал кларет и от случая к случаю непринужденно ронял острое словцо.
– Вы видели, Деврё, как миссис Сиббер играла Монимию в «Сироте». Вовек не забуду ее лицо в сцене развязки.
За столом к тому времени стало уже шумно и прежний чинный порядок несколько нарушился. Паддок, чтобы дать Деврё и О’Флаэрти представление об игре миссис Сиббер, соскользнул со стула, изобразил на лице горестную гримасу и пронзительным фальцетом продекламировал:
Когда в могилу я сойду, забыта всеми[6].К сведению читателя, Монимия под конец монолога падает мертвой. Декламация была еще далека от завершения, и лучшим качествам миссис Сиббер предстояло еще выявиться во всей красе, но тут, на строке
Когда придет мой смертный час, а он уж близок —лейтенант попытался плавной поступью дамы в кринолине сделать несколько шагов назад, зацепился каблуком о ковер и, чтобы восстановить равновесие, изобразил ногами что-то похожее на флик-фляк, однако это не помогло; падение «сироты», а заодно ложек и тарелок, произвело такой грохот, что застольная беседа разом прервалась.
Лорд Каслмэллард, всхрапнув, пробудился со словами:
– Так вот, джентльмены!
– Это всего лишь бедняжка Монимия, генерал, – с поклоном грустно пояснил Деврё в ответ на изумленный и гневный взгляд своего доблестного командира.
– Да? – повеселел при этом лорд Каслмэллард, и его тусклые глаза забегали в поисках дамы, которая, как он предположил, присоединилась к компании во время его краткого забытья (его светлость был почитателем прекрасного пола).
– Я ничего не имею против декламации, но только если она развлекает собравшихся, – недовольно буркнул генерал. Под его укоризненным взором «толстушка Монимия», поправляя прическу и складки жабо, неловко пробралась обратно на свое место.
– Сдается мне, дорогой мой лейтенант Паддок, не будет большой беды, – раздраженно вставил отец Роуч, напуганный внезапным шумом, – если в следующий раз ваша кончина не будет сопровождаться таким неистовством.
Паддок начал извиняться.
– Ничего, ничего, – смягчился генерал, – давайте-ка наполним стаканы. Ваша светлость, кларет, по общему мнению, превосходен.
– Отменное вино, – согласился его светлость.
– А что, если нам, ваша светлость, попросить кого-нибудь из джентльменов спеть? Среди них имеются большие искусники. Ну как, джентльмены, согласится кто-нибудь почтить собрание?
– Мне очень нахваливали пение мистера Лофтуса, – сказал капитан Клафф и подмигнул отцу Роучу.
– Как же, как же. – Роуч тут же подхватил шутку (старую как мир, но по-прежнему пользующуюся успехом). – Мистер Лофтус поет, клянусь, я сам слышал!
По виду мистера Лофтуса трудно было предположить, что этот робкий, наивный чудак способен спеть хотя бы ноту. Он широко открытыми глазами обвел помещение и залился краской; присутствующие уже громко чокались и подбадривали несмелого певца.
Однако, когда воцарилась тишина, Лофтус, ко всеобщему удивлению, сдался (хотя и не без трепета) и выразил готовность развлечь честную компанию. В песне, сказал Лофтус, идет речь об умерщвлении плоти во время Великого поста, но славный старинный сочинитель имел в виду осудить лицемерие. Это объявление было встречено всеобщим весельем и звоном стаканов. Отец Роуч, явно смущенный, бросил подозрительный взгляд на Деврё: бедный Лофтус умудрился задеть самое больное место достойного клирика.
Дело в том, что отец Роуч, подобно многим другим ирландским священнослужителям, обладал спортивной, а точнее, охотничьей жилкой. Вместе с Тулом он время от времени предпринимал загадочные вылазки в Дублинские горы. Отец Роуч держал пару отличных собак и, будучи по натуре человеком добрым, охотно одалживал их всем желающим. Он любил радости жизни и общество веселой молодежи. Зеленая дверь его дома всегда была открыта офицерам, которые то и дело заглядывали к святому отцу, чтобы одолжить его собак или получить совет, если занедужит или начнет подволакивать ногу кто-нибудь из их собственных питомцев. Считалось, что в этом деле его преподобие сведущ даже больше, чем Тул.
И вот в одно прекрасное утро – тому назад недели две-три – Деврё и Тул, вместе явившись к святому отцу с какой-то просьбой, нечаянно застали его врасплох: отец Роуч уплетал зайчатину – да, клянусь всеми святыми, пирог с зайчатиной – в самый разгар Великого поста!
Было время завтрака. Обед отца Роуча представлял собой, как то и пристало, трапезу анахорета, но кто же мог предвидеть, что обоих злосчастных хлыщей принесет нелегкая в скромную столовую священника ни свет ни заря? Отрицать вину не было никакой возможности: общение с запретной пищей состоялось на глазах у ранних гостей. С лоснящимся лицом, судорожно сжимая нож и вилку, его преподобие вскочил, как чертик из табакерки, и воззрился на посетителей испуганно и злобно, чем только подогрел их веселье. За хохотом последовали иронические приветствия и дежурные любезности, перемежавшиеся новыми раскатами смеха, так что незадачливому хозяину не скоро удалось взять слово.
Когда же Роуч, подняв ладонь на манер обвиняемого в убийстве, наконец заговорил, он сослался на особую милость епископа, освободившего его от поста. Полагаю, он не погрешил против истины, ибо, призывая в свидетели всех святых, уверял, что он далеко не так здоров, как может показаться на первый взгляд, и что подобные скрыто протекающие недуги – явление весьма и весьма распространенное. Оказывается, его преподобие мог бы с дозволения