Томас Вулф - Паутина и скала
Вырастая, эти ребята наряжались в дешевую, кричащую одежду, светло-желтые тупоносые штиблеты, рубашки в яркую полоску, что наводило на мысль о расфранченности и телесной нечистоте. Вечерами и в воскресные дни топтались на углах пользующихся дурной славой улиц, рыскали украдкой поздними ночами мимо магазинов с дешевой одеждой, ломбардов, маленьких, грязных закусочных для белых и негров (с перегородкой посередине), бильярдных, неприглядных маленьких отелей со шлюхами — знатоки Южной Мейн-стрит, представители всего подлого, жуликоватого дна ночной жизни маленького города.
Они были скандалистами, дебоширами, хулиганами, драчунами, поножовщиками; были жучками из бильярдных, содержателями подпольных кабачков, охранниками борделей, сутенерами на содержании у шлюх. Они были лихачами с толстыми красными шеями, в кожаных гетрах, и по воскресеньям, после недели, проведенной в драках, подвальных закусочных, борделях, в затхлом, нечистом воздухе потайных злачных мест, их можно было увидеть едущими по приречной дороге вдвоем со своими шлюхами на разгульный пикник. Они бесстыдно катили средь бела дня со спутницами, издающими чувственный, теплый, бередящий нутро запах, свежий, отдающий порочностью, струящийся неторопливо, как эта речушка, который властно, ошеломляюще, тайно пробирает тебя, неизменно вызывая какую-то мучительную страсть. Потом в конце концов останавливались у обочины, вылезали и вели своих спутниц вверх по холму в кусты, чтобы уединиться под листами лавра, лежа в густом, зеленом укрытии южных зарослей, теплых, влажных, соблазнительных, как белая плоть и щедрая, чувственная нагота потаскухи.
В районе Даблдэй жили ребята с именами Риз, Док и Айра — худшие в школе. Они всегда были переростками, сидели по нескольку лет в одном классе, вечно не выдерживали экзаменов, грубо, презрительно усмехались, когда учителя корили их за лень, по нескольку дней подряд прогуливали занятия, наконец школьный надзиратель приводил их, они вступали в кулачную драку с директором, если тот пытался задать им порку, зачастую подбивали ему глаз, и в конце концов, когда они были уже здоровенными лоботрясами шестнадцати-семнадцати лет, одолевшими не больше четырех классов, на них с отчаянием махали рукой и с позором изгоняли.
Эти ребята учили малышей нехорошим словам, рассказывали, как ходили в бордели, насмешничали над теми, кто не ходил, и заявляли, что нельзя называться мужчиной, пока не побывал там и не «попробовал». В довершение всего Риз Макмерди, шестнадцатилетний, рослый и сильный, как взрослый, сказал, что нельзя называться мужчиной, пока не подцепишь венерическую болезнь. Он говорил, что заразился впервые, когда ему было четырнадцать, хвастал, что потом заражался еще несколько раз, и утверждал, что это не страшнее сильного насморка. У Риза Макмерди был шрам, при взгляде на который по телу бежали мурашки; он тянулся от уха до правого уголка рта. Получил его Риз в драке на ножах с другим подростком.
Айра Дингли недалеко ушел от него. Он был пятнадцатилетним, не столь рослым и крупным, как Риз Макмерди, но крепко сложенным и сильным, как бык. У него было маленькое, отвратительное, дышавшее энергией и злобой лицо, маленький, красный, недобро, вызывающе глядевший на весь мир глаз. На другой он был слеп и закрывал его черной повязкой.
Однажды на перемене с игровой площадки раздался громкий, торжествующий крик: «Драка! Драка!». Ребята сбежались со всех сторон, Джордж Уэббер увидел внутри круга Айру Дингли и Риза Макмерди, они медленно, свирепо сближались, сжав кулаки, потом кто-то сильно толкнул Риза в спину, и тот врезался в Айру. Айра отлетел в толпу и вышел оттуда медленно, пригибаясь, не сводя с противника горящего ненавистью маленького красного глаза, с раскрытым ножом в руке.
С лица Риза сошла мерзкая, небрежная улыбка насмешливого простодушия. Он осторожно попятился от наступавшего Айры, не сводя с него сурового взгляда, нашаривая толстой рукой нож в кармане. И внезапно заговорил, негромко, с холодной, холодящей сердце напряженностью.
— Ладно же, сукин сын! — произнес он. — Погоди, сейчас я выну нож!
Нож внезапно появился и сверкнул зловещим шестидюймовым, открывающимся пружиной лезвием.
— Раз ты так, я откромсаю твою поганую башку!
И все ребята в толпе замерли, испуганные, загипнотизированные смертоносным очарованием двух сверкающих лезвий, от которых не могли оторвать глаз, и видом двух противников, кружащих с побледневшими, искаженными лицами, безумными от страха, отчаяния, ненависти. Их жуткое, тяжелое дыхание насыщало воздух опасностью и вселяло в сердца ребят такую смесь ужаса, очарования и парализующего изумления, что они хотели от нее избавиться, но боялись вмешиваться и не могли оторваться от зрелища этой непредвиденной, роковой, жестокой драки.
Потом, когда противники сблизились, Небраска Крейн внезапно подошел к ним, с силой оттолкнул друг от друга и с непринужденным смешком заговорил грубоватым, дружелюбным, совершенно естественным тоном, который сразу же всех покорил, привел в себя, вернул игру красок и яркость дневному свету.
— Кончайте, ребята, — сказал он. — Если хотите подраться, деритесь по-честному, на кулаках.
— А тебе-то что? — угрожающе произнес Риз и вновь стал подступать, держа нож наготове. — Какое право ты имеешь встревать? Кто сказал, что тебя это касается?
Говоря, он медленно приближался с ножом в руке.
— Никто не говорил, — ответил Небраска, голос его утратил все дружелюбие и стал твердым, непреклонным, как взгляд черных глаз, устремленных непоколебимо, будто винтовка, на подступающего недруга. — Хочешь выяснить отношения?
Риз ответил ему взглядом, потом отвел глаза, повернулся боком и несколько угомонился, однако ждал, не желая отступать, и бормотал угрозы. Ребята тут же разбились на группы и разошлись, Риз и Айра двинулись в разные стороны, каждый со своими приверженцами. Назревшая драка не состоялась. Небраска Крейн был самым храбрым в школе. Он не боялся ничего.
Айра, Док и Риз! Дикие, отвратительные, зверские имена, но все же в них звучала какая-то угрожающая, необузданная надежда. Мир «шушеры с гор», белые бедняки, жалкие, заброшенные, отчаявшиеся частицы дебрей обладали своей беззаконной, греховной свободой. Имена их наводили на мысль о гнусном, мерзком мире рахитичных трущоб, где они появились на свет; вызывали тягостное, навязчивое, мучительное воспоминание о полузнакомой, незабываемой вселенной белого отребья, состоявшей из Пеньков, переулка Свиной Хвостик, района Даблдэй, Складской улицы и отвратительного, хаотичного поселка, Бог весть почему иронически названного Земляничным Холмом, которая раскинулась беспорядочным смешением неописуемых, немощенных, грязных улиц и переулков, рахитичных лачуг и домишек на обезображенных рытвинами бесплодных, глинистых склонах холмов, спускавшихся к железной дороге в западной части города.
Это место Джордж видел всего несколько раз в жизни, но оно постоянно, до самой смерти, будет не давать ему покоя своей жуткой странностью и кошмарностью. Хотя этот рахитичный мир являлся частью его родного города, то была часть столь чуждая всей привычной ему жизни, что впервые он увидел ее с таким ощущением, будто обнаружил нечто карикатурное, когда ушел оттуда, ему с трудом верилось, что этот мир существует, и в последующие годы он будет думать об этом мире с тяжелым, мучительным чувством.
«Вот город, вот улицы, вот люди — и все, кроме этого, знакомо, как лицо моего отца; все, кроме этого, так близко, что можно коснуться рукой. Все здесь до самых дальних кварталов наше — все, кроме этого, кроме этого! Как могли мы жить рядом с этим миром и знать так мало? Существовал ли он на самом деле?»
Да, он существовал — странный, отвратительный, невероятный, его невозможно было ни забыть, ни полностью вспомнить, он вечно тревожил душу с противной яркостью отвратительного сна.
Он существовал, непреложный, немыслимый, и самым странным, самым ужасным в нем было то, что Джордж узнал его сразу же — этот мир Айры, Дока и Риза, — увидя впервые еще ребенком; и хотя сердце и внутренности мальчика сжимались от тошнотворного изумления, он познал этот мир, пережил его, вобрал в себя до последней отвратительной мелочи.
И поэтому Джордж ненавидел этот мир. Поэтому отвращение, страх и ужас подавляли естественное чувство жалости, которое вызывала эта нищенская жизнь. Этот мир с той минуты, как Джордж увидел его, тревожил ему душу чувством какого-то похороненного воспоминания, отвратительного открытия заново; и Джорджу казалось, что он ничем не отличается от этих людей, что он такой же телом, кровью, мозгом до последней крупицы жизни и не разделил их участь лишь благодаря какой-то чудесной случайности, невероятной безалаберности судьбы, способной ввергнуть его в кошмарную грязь, нищету, невежество, безнадежность этого пропащего мира с той же небрежностью, с какой избавила от него.