Сильвия Эштон-Уорнер - Времена года
– Я грежу, Поль, – отвечаю я, в ярости от пережитого унижения, – я грежу с открытыми глазами и... и... скажем... живу, не поднимая век!
– Можно выйти? спрашивает Матаверо.
Я смотрю на него сверху вниз. Огромная голова, крошечное тело, но устремленные на меня карие глаза прекрасны на вкус белой женщины. Бездетной женщины. Я встаю на колени, чтобы сравняться с ним ростом.
– Звонок, – с бездумностью автомата напоминаю я, – звонок еще не прозвенел.
– Можно? – хнычет он.
Я повеяла, что означал недавний визит Раухии к нам в класс. Я догадалась по его молящим глазам, когда он говорил о ленче для внука. За годы работы с маорийскими детьми я научилась слышать непроизнесенные слова. Раухия просил меня позаботиться о его мокопуне[6]. Что, если он придет сейчас сюда... и увидит, как отчаянно рвется его внук прочь из класса. Я чувствую себя оскорбленной, но иду на компромисс. Мой палец поглаживает подбородок Матаверо.
– Ты выполнил задание?
Он вихрем уносится на своих топких кривых ногах и возвращается с листом бумаги: буковки-закорючки взялись под ручки и бегут по строчкам, словно по кочкам.
– Можно выйти?
– Отчего же нет?
Наконец наш сиятельный повелитель звонок подает голос и освобождает всех остальных маленьких узников. Звонок звенит, звенит, звенит, будто уроки кончились навсегда. В класс врывается Пэтчи, представитель «нищей белой швали» с худосочными ногами и такими же мозгами; он сидел на ступеньках и читал.
– Уже иг'овой час, иг'овой час? – возбужденно выкрикивает он.
Вслед за ним врывается Матаверо.
– Мисс Воронтозов, это я зазвонил звонок! Я зазвонил его восемь раз!
И все-таки, по-моему, Пэтчи с удовольствием сидел на ступеньках и читал.
Котенок пробирается ко мне, обходя множество препятствий. Ему, во всяком случае, нравится ходить в школу. Может быть, потому, что он сам решает, когда приходить и когда уходить? Или потому, что мы не пытаемся учить его разным премудростям, которые его не интересуют?
Бегом, бегом, всегда бегом. Сколько в детях энергии. Малыши выбегают из класса, старшие прибегают. Топот ног. Топот ног. И болтовня, болтовня, будто это цветы, а не дети.
– Можно я поиграю на пианино?
– Можно я останусь, я хочу учить малышей?
– Я играл, а кто-то утащил мою бумагу.
– Смотрите, киска пришла!
– Мохи, он уворовал мои шарики, Мохи.
– Твинни плачет. Твинни, кто тебя побил?
Потом Хирани играет «Pokare kare kare ana» и все поют...
Я беру на руки малютку Рити и сажусь на свой низкий стул – мне хочется подумать. Мне стыдно, что малыши так рвутся из класса. Откуда это стремление выйти? Почему они не стремятся войти?
Я отпускаю Рити, сажаю на колени котенка, беру книгу и пытаюсь учить котенка читать, но взрывы хохота в конце концов выводят его из себя, и он тоже стремглав убегает из класса.
«Вчера ночью, – пишет Таме, погрузившись в воспоминания, –
я упал с
постели. Тогда папа велел
маме
пододвинуться».
Наше утлое суденышко несется по бурным волнам океана и внезапно оказывается в полосе ласкового штиля. Сборный домик полон солнечных лучей и покоя, избыток энергии ритмично выплескивается в русло творчества. Конечно, в классе шумно, но ведь здесь дети. Они болтают и плачут, строят высокие башни, рисуют на доске бомбардировщики, делают из глины цветы, из песка кладбище, из кубиков причалы для хрупких корабликов, которые плавают в корыте с водой, изображают какие-то странные фигуры с помощью мела и красок. Я тоже ощущаю наступление весны, мне хочется поиграть Шуберта, поэтому я иду на риск и, успешно преодолев несколько встречных потоков на пути к пианино, играю любимую песенку малышей «Тише, тише, жаворонок!», и она помогает мне забыть обо всем на свете, даже об инспекторе на стропилах, куда он взобрался, потому что на полу не нашлось, места.
Может быть, гений Шуберта пробился сквозь толщу лет и коснулся нас, может быть, потоки воздуха заструились быстрее после зимних холодов и закружили малышей, а может быть, просто пришло время – в классе происходит что-то необычное. Слева от меня мелькает желтый огонек, я оглядываюсь. Твинни танцует. Не хулу, которую танцуют все, и не маорийский танец. Ее движения красивы и выразительны, они напоминают современные танцы, которые сейчас демонстрируют на эстраде как нечто новое, хотя они родились в глубокой древности. Язык тела, «незамутненный голос чувства».
Ее сестра тоже встает, движения двух сливаются в едином танце. Твинни сходятся и расходятся, вскакивают на столы и стулья, соскакивают на пол. Две желтые майки – два желтых нарцисса. Два коричневых духа весны.
Таме тоже встает, за ним Матаверо. Потом Ани и грязнуля Хине. Вайвини танцует на низком столе. И внезапно здесь, в классе, поток энергии пробивает новый ход к руслу творчества и расширяет его. Здесь, в классе, появляется еще одна возможность избавиться от загнанного внутрь духа разрушения. Я вижу воочию такую естественность движений, о какой не смела мечтать, даже сгибаясь над своими рисунками в Селахе.
Я доигрываю песню до конца и сижу, положив руки на колени. В страхе и растерянности я отдаю цветы Шуберту. Я отдыхаю, положив руки на колени, и отдаю цветы Шуберту.
– Я боюсь этих плицейских, – говорит коричневый Ранги, – они увезут меня на пожарной машине и повесят и зарежут, возьмут у мясника нож и зарежут.
– Что я могу сделать для вас, мадам?
Вечером в пятницу я останавливаю машину у края тротуара, чтобы передохнуть, и в то же мгновенье за стеклом появляется лицо Поля. Он пьян.
Я не отвечаю, потому что сижу в машине в переливах света и тени, а вокруг снуют люди и мне тридцать лет – ни днем, ни часом больше! – и кровь бушует у меня в жилах просто так, без всякой причины. Я не высматриваю то единственное лицо, которое хочу сейчас увидеть, и не напрягаю слух в надежде услышать шаги того единственного, кто перепрыгнул бы ради меня через море. Я не настолько сошла с ума, чтобы надеяться услышать его хриплый голос. Во всяком случае, пока мне удалось себя в этом убедить. В таком состоянии я слишком хорошо знаю, что может сделать для меня Поль: то же, что любой молодой мужчина для любой молодой женщины, которая сидит одна в автомобиле в пятницу вечером, когда кровь бушует у нее в жилах без всякой причины. Высоконравственная старая дева и ее молодой друг больше не существуют.
– Я один из блудных сыновей господа бога, – жизнерадостно сообщает Поль.
– Очень красивый блудный сын, – уточняю я разочарованно.
У меня нет настроения играть роль наставницы и спасительницы.
– Знаю.
Я не могу удержаться от смеха, это выше моих сил. Но Поль как ни в чем не бывало просовывает голову в машину.
– Никто не знает, как я одинок.
По-моему, от него несет пивом или ромом, его лицо, наверное, в дюйме от моего. В шести дюймах. Не стоит преувеличивать.
– Я знаю это с той минуты, когда увидела вас.
– Если бы меня понимал хоть один человек, хоть один человек на свете!
– Я понимаю вас, – настойчиво повторяю я и мгновенно чувствую, что становлюсь старше, и спасаю свое лицо бог весть от какой опасности. Но Поль не менее настойчив, чем я.
– Никто меня не понимает, – твердит он. – Я один из блудных сыновей, обреченных скитаться по земле. Если бы нашлась хоть одна живая душа, способная меня понять!
– Одна нашлась. В шести дюймах от вас. – Его лицо приближается. – В пяти дюймах, – исправляю я свою ошибку. – Четырех... трех... двух... довольно, Поль, я должна обратить ваше внимание на мой пожилой возраст.
– Вы душитесь всегда такими восхитительными духами! – У Поля подергиваются губы.
Так все-таки лучше. Но я встревожена. С пьяной развязностью Поль наклоняется еще ниже. Я отодвигаюсь назад до предела.
– Вы самая обворожительная женщина из всех, кого я встретил за свою жизнь! – шепотом говорит он. – Будь вы на двадцать лет моложе, мы могли бы, могли... ну, скажем...
– Нет, не скажем.
Я отстраняюсь не только из-за запаха, рядом – чужой. В школе, когда Поль трезв, он ведет себя иначе. Я никогда не видела его глаза так близко – огромные безукоризненные голубые овалы с веками, похожими на губы. Разве может устоять перед ним неискушенная, неоскверненная женщина? Мое трезвое непритязательное тело, молчавшее столько лет, уже готово произнести... что-то непоэтичное.
– Обворожительная... опьяняющая... – бушует ром.
Я с облегчением слышу эти слова. Не один раз я уже пожалела, что тогда в кладовке показала Полю свое обезображенное лицо. Но я не отвечаю. Ему незачем знать, о чем я думаю.
– Вам не нравится, что я пьян, – говорит он.
– Нет, в пьяном виде вы мне нравитесь даже больше.
– Однако ваша поза... ну, скажем... не подтверждает ваших слов. – Его веки трепещут.