Исроэл-Иешуа Зингер - Йоше-телок
— Чертовка идет! — кричали женщины, завидев Малкеле, и убегали от нее.
Матери выдумали, будто у девочки дурной глаз, будто она наводит порчу, и втихомолку посылали ей проклятия:
— Соль тебе в глаза, перец тебе в нос…
Как только заболевал ребенок, мать прибегала к Эйделе-ребецн вырвать нитку из бахромы на платке Малкеле, чтобы сжечь ее и снять сглаз. Все платки, что покупала ей тетя, превратились в лохмотья. Тетя сгорала со стыда.
В тринадцать лет девочка в первый раз сбежала из дома.
Без одежек, без белья, без гроша в кармане она села на поезд и отправилась в Будапешт к маме, о которой не знала ничего, даже адреса. Ее нашли и с полицией ссадили с поезда на полдороге. Тетя думала, что девочка будет плакать, упадет ей в ноги просить прощения. Но Малкеле даже не опустила взгляд. Упрямыми глазами, в которых уже зарождалась тоска, она посмотрела в глаза тетке и сказала:
— Я снова сбегу… К маме…
Дядя и тетя стали целыми днями говорить дурное о ее матери. Они вновь и вновь рассказывали девочке, как из-за беглянки расстался с жизнью ее муж, отец Малкеле. Описывали стыд и позор, который она навлекла на всю семью. В красках изображали каменное сердце женщины, не желающей ничего знать о собственном ребенке. Но Малкеле все это не трогало. Она стояла на своем:
— Хочу к маме.
— Да ведь у нее тебе придется есть свинину.
— Хочу к маме…
— Тебе придется жить среди гоев.
— Хочу к маме.
— Тебя там, Боже упаси, окрестят…
— Хочу к маме… Я от вас сбегу!
Малкеле сдержала слово. Она еще дважды убегала из дома. Свою мать она не нашла. Та словно в воду канула, исчезла, и Малкеле пришлось вернуться в Перемышль к дяде с тетей. Но с того дня она замолчала, никому не говорила ни слова, не хотела ни с кем видеться. Целые дни она просиживала у окна, наблюдала за офицерами из крепости, которые время от времени появлялись на улице. Она долго наблюдала за ними, за каждым офицером, по мере того как тот становился все меньше, меньше и в конце концов совсем исчезал.
Вот тогда-то и приехал из Нешавы дядя со счастливой новостью. Для семьи это стало облегчением. Чужая девочка, враждебная людям, ни денег, ни доброго имени — они знали, что такая могла бы просидеть в девках до седых волос или, Боже упаси, выйти за ремесленника.
— Такое счастье, — говорили они.
Но сами не верили своему счастью.
— Как дожить до того дня, когда я увижу ее под хупой? — Тетя Эйделе возводила глаза к закопченным балкам. — Разве что помогут заслуги предков!
И заслуги предков помогли. Тетя Малкеле дожила до свадьбы Малкеле. И даже до дней семи благословений. Но тревога ее не утихла, наоборот, она росла с каждым часом, с каждой минутой.
— Что-то уж слишком гладко все идет, не сглазить бы, — то и дело говорила она мужу, — у меня сердце не на месте, не случилось бы чего.
Но ничего не случилось.
Все шло самым наилучшим образом. За несколько месяцев, прошедших после помолвки, Малкеле даже ни разу не спросила о своем женихе. Она только радовалась каждому новому подарку, что присылал Нешавский ребе. А он присылал много подарков — от трех его жен осталось много украшений: бриллиантовых колец, серег, алмазных брошек, драгоценных шпилек, браслетов, даже косынок и платков, расшитых драгоценными камнями. Отец не позволял дочерям забрать наследство. Вещи каждой жены сохранялись для следующей. После смерти третьей ребецн дочери захотели получить наследство. Но ребе запер все в окованный железом сундук на колесиках, стоявший в его комнате, а ключ держал при себе. Он не спешил. У него были свои расчеты. А теперь он послал все это Малкеле. И та была счастлива. Ей не надоедало разглядывать свои отражения. Она обвешивалась украшениями, смотрелась в маленькое зеркальце — единственное в доме тети. Надувалась, строила гримасы, изображая знатную барыню. Кроме того, ребе прислал много денег на наряды. Он даже хотел прислать невесте платья, что остались от трех его жен, — много шелковых и атласных платьев, да еще и меха. Но Малкеле не хотела. Это продолжалось долго, пока ребе не дали понять, что старые платья носить нельзя, потому что они уже не в моде, даже если хорошо сохранились и сшиты из шелка и бархата.
— Вот как? — удивлялся он, слушая речи заики, который пересказывал все так, как научила его жена, — нет, умом их не поймешь, ай, ай…
Поэтому он выслал деньги на наряды, много денег. Невеста целыми днями бегала по перемышльским мануфактурным лавкам, покупала шелк, бархат, атлас, шерсть. Ткани она выбирала пестрые, яркие, расцветки такой же буйной и страстной, как она сама. Что бы продавцы ни показывали, она требовала отрезать и завернуть. Даже не позволяла тетке торговаться.
— Сумасшедшая, — злилась тетка, — на что тебе столько тряпок? Пустая трата денег.
— Я так хочу, — отвечала Малкеле.
Потом к тете в дом явились портные со своими машинками и стали шить свадебные наряды. Мастера галдели, пели «Ялойс[67]», молитвы о дожде. Молодые подмастерья пели любовные песенки, пересыпанные немецкими словами, и строили глазки невесте. Стук швейных машинок, пение, постоянная примерка платьев, одевание, раздевание наполнили Малкеле такой радостью, что она схватила тетю в охапку и расцеловала в обе щеки.
— Пусти, бесенок! — взмолилась тетя. — Ты мне синяков понаставишь, сумасшедшая!
И свадьба тоже была Малкеле в радость. Что до жениха, она даже ни разу не спросила, как он выглядит. Правда, при первой встрече между ней и стариком произошла ссора. Сначала во время стрижки, потом там, в темной комнате. Старик разозлился. Ох как он был зол! У него аж ермолка встала дыбом. Но ее это ни капли не беспокоило. Наоборот, ей это даже доставило удовольствие. Ей хотелось громко рассмеяться.
О том, что будет потом, Малкеле не задумывалась. Она радовалась возне, гомону, суматохе. Ей нравились толкотня хасидов, важничанье надутых родственниц, гром оркестров, все эти танцы вокруг нее.
Дорога из Китева в Нешаву была веселой. Из всех деревень навстречу им выходили евреи-арендаторы и благословляли молодых, а те — их. Мужчины подставляли головки детей под руки ребе, чтобы он их тоже благословил, и дарили ему бутылки молока с медом; их жены ловили руку Малкеле, чтобы поцеловать, отпускали ей комплименты.
— Ну прямо королева! — говорили они. — Да пребудет с тобой Божья милость…
Вся Нешава вышла встречать новобрачных.
Мужчины танцевали, женщины выбегали навстречу с медовыми коврижками, покрытыми сусальным золотом. Мальчики шли навстречу молодым с простыми и авдольными свечами[68], цветными фонариками. Малкеле охватила такая дикая радость, что она, сидя в бричке, принялась раскачиваться и хлопать в ладоши. Родственницы со стороны жениха от возмущения надулись, как мышь на крупу.
С той же детской радостью, с какой она когда-то играла в свадьбы, нацепив на себя все тетины тряпки, галдя и шумя, — с той же самой радостью она теперь праздновала собственную свадьбу, наслаждаясь музыкой, светом, чемоданами новых платьев, что едут за ней на нескольких повозках.
В нешавском доме сыновья, дочери, невестки, внуки, дальние родственницы ребе встретили Малкеле враждебностью, холодной ненавистью и завистью, что проглядывали сквозь притворное дружелюбие и лесть. К ней подходила то одна, то другая дочь, оглядывала украшения, что были на ней, и вздыхала.
— Это мамино, блаженной памяти, — кривилась женская мордочка, — носи на здоровье…
Но все это нравилось Малкеле. Она в первые же дни учуяла, что при дворе царит ненависть, все говорило о том, что здесь действуют разные стороны — дочери от разных матерей, невестки, — которые завидуют и желают зла друг другу. Вокруг нее уже начали суетиться родственники с обеих сторон, они льстили, сыпали шутками, рассказывали тайны, злословили, сплетничали. Она сразу учуяла ссоры, распри, и это пришлось ей по душе. Малкеле-чертовка почувствовала, что здесь можно будет что-нибудь устроить, вытворить, разжечь огонь, можно будет царить и править в течение всей недели семи благословений, резвиться, как рыба в воде. Тете Эйделе не о чем было беспокоиться. Причины для беспокойства появились лишь потом, после того как она вместе со своим мужем-заикой уехала домой.
После семи дней радости и суматохи начались спокойные, скучные дни. Хасиды разъехались, оркестры смолкли, и Малкеле осталась наедине с собой в доме ребе, одна в большой комнате, где не было никакого убранства, лишь голые стены, заставленные громоздкими старомодными шкафами, что были полны изъеденных молью платьев трех предыдущих жен, которые жили и умерли здесь. Большие окна с четырьмя стеклами, без всяких занавесок, выходили во двор — грязный, плохо вымощенный, пустой. Малкеле раздвинула короткие занавески и уставилась в окно. Но смотреть было не на что, кроме ободранных стен, кривых пристроек, залатанных крыш, непрерывно скрипящего колодца, ползущего по двору хасида в засаленной шляпе, бродячей кошки. «Здесь можно просидеть годы, — подумала Малкеле, — и ничего другого не увидеть». Ее охватила тоска по окну в тетином доме в Перемышле, из которого видно проходящих мимо офицеров из крепости; тоска по чему-то дальнему, по паровозным свисткам, по красным и зеленым кондукторским фонарям, летящим в ночи, по далекой дали, по Будапешту, где живет уже забытая, незнакомая мама с чужим человеком — кавалеристом.