Шмуэль-Йосеф Агнон - Вчера-позавчера
Пес убежал куда-то, в одному ему известное место, и лежал в грязи, в своей норе, и смотрел перед собой в полном недоумении: истина эта, которую он искал все эти дни, — все еще нет ее у него. Ведь после того, как Балак проделал дыру в мясе маляра и выжал из него истину, должна была истина наполнить все его существование, а на деле — нет истины, и нет ничего, и по-прежнему он стоит, как и раньше, будто ничего не совершил. Неужели все его старания были напрасны? Опечалился Балак и разозлился. Но зубы его, попробовав вкус человеческого мяса, стали страстно желать еще и еще. Зубы эти, которых Балак сделал своими посланцами, обрели самостоятельность и требовали удовлетворения для самих себя. Так или иначе, назвал Балак сам себя людоедом. И хотя он не попробовал вкуса человеческого мяса, а только лишь смочил рот, начал заноситься, как будто набил им свое брюхо. И опять был поражен: ведь человек создан из особой материи, а выходит, что мясо его не отличается от мяса многих животных.
Теперь… вернемся к Ицхаку. Привели его домой и уложили на кровать. Явился знахарь. Приготовил ему компресс с оливковым маслом и солью, и наложил на рану, и выдавил из нее кровь, и зарезал над ней голубя, и положил голубя на рану. Другой компресс сделал он ему из помета голубя, смешанного с горчицей, и с орехами, и с закваской, и с солью, и с медом, и с луком. И, уходя, посмотрел удовлетворенно на Ицхака взглядом опытного врача, сделавшего свое дело и уверенного, что теперь — не о чем беспокоиться.
3Всю ночь силился Ицхак вспомнить имя одного человека, к которому он с приятелями приходил в Эйн-Рогель. Жилище того человека, и циновку, на которой тот лежал, и книги, которые он читал, и самые разные чучела, которые видел у него. Все они стояли перед глазами Ицхака, и даже голоса своих приятелей, называющих этого человека по имени, слышал Ицхак, но имя его не мог вспомнить. Наконец, когда удалось ему, Ицхаку, вспомнить имя Арзафа, увидел он себя, стоящим в бараке Сладкой Ноги, и поглаживающим зубы Цуцика, и обращающимся к нему в женском роде и говорящим ему: «Ат», а Цуцик наслаждается и нежится перед ним, как самка. Потом сорвался Цуцик со своего места и побежал навстречу старому барону, который держал в руке ведерко с краской. Схватил Цуцик в зубы ведерко и убежал с ним. Опять увидел Ицхак Арзафа, лежащего на своей циновке и читающего книгу с притчами о лисицах. И странная это была книга, были в ней не буквы, а голоса. И еще более странным было, что все голоса эти были сложены из двух слогов. Заглянул Ицхак в книгу, чтобы посмотреть на эти слоги, что это такое? И увидел, что его рука разгуливает по книге и пишет: гав, гав… И еще более странно, что он — существует сам по себе, и тот, чья рука пишет, — существует сам по себе, и хотя нет сомнения, что оба они, а именно он и владелец руки, которая пишет, одно и то же существо, несмотря на это, этот — стоит отдельно и этот — стоит отдельно.
Все это видел Ицхак абсолютно ясно, но казалось ему, что это сон. И он удивлялся, отчего он уверен, что это сон, ведь все так ясно и определенно?
Как мне убедиться, что это не сон, сказал Ицхак во сне. Не успел он понять, откуда он это узнает, как прервал его негр, сторож из Немецкой слободы. Протиснулся Ицхак сквозь плотно закрытую калитку, и вошел в слободу, и пришел к Рабиновичу. Сказал ему Рабинович: «Ты что, удивляешься?» Сказал Ицхак: «И правда, я удивляюсь». Сказал Рабинович: «Но ты не понимаешь, чему ты удивляешься. Удивляешься ты, что видишь меня переодетым в женщину». Кивнул ему Ицхак головой и сказал: «Сдается мне, что можно удивляться этому». Сказал Рабинович: «И тем не менее да будет тебе известно, что не я одет так, а павлин. А если ты не веришь мне, так вот, голос — его». Сказал Ицхак: «Откуда же мне знать, если никогда в жизни я не видел живого павлина». Сказал ему Рабинович: «Есть у тебя маленький брат, и он учит азбуку. Возьми его азбуку и прочти „алеф“ — как „э“ и прочти „алеф“ — как „о“ и вот тебе голос павлина». Сказал Ицхак: «Я бы смог сделать это». Сказал ему Рабинович: «Видишь, дорогой мой, все в наших руках, и все, что человек желает сделать, он делает. А ты по своей наивности был уверен, что павлин говорит по-русски или по-венгерски. Скажи, Ицхак, не так ты думал?» Пришли Вови и малыш гравера и стали плясать вокруг Ицхака и петь: «Разбойник — а тотер, нарыв — а блотер…» Превратилась Гильда Рабинович во что-то шарообразное и сказала: «Замолчите, дети, замолчите!» Взглянул на нее Ицхак и увидел, что на ней — Сонины туфли, и сшиты они из золотистой кожи или, может быть, из кожуры апельсина. А поскольку не принято шить башмаки из апельсиновой кожуры, догадался Ицхак, что это он сам покрасил туфли своими красками, но не помнил, когда он покрасил их. Пожалел он, что так ослабла его память именно тогда, когда он собирается жениться, и как бы не забыть, когда именно день его хупы. Проснулся он от боли, и прервался его сон.
4Проснувшись от боли, не понимал Ицхак, что именно у него болит. Но тут же почувствовал горло, как будто он порезался осколками раскаленного стекла. А когда протянул руку и погладил шею, прилепилась боль к его пальцам. Перевернулся на другой бок. Постель стала колоться, как колючки. Протянул он руку, чтобы разгладить постель, — пронзило ему пальцы, как если бы напоролись они на колючку. Зажмурил он глаза и потер свое тело, и чего бы ни коснулся он, отовсюду сочилась боль. Еще тяжелее была другая боль, место которой было невозможно определить. Тем временем заполнились стены дома тенями, и среди теней выделилась какая-то фигура и принялась преследовать его. Нехорошо, нехорошо, шептал Ицхак, пытаясь лежать спокойно, чтобы не разбудить Шифру. Тем не менее поражался он, что Шифра спит и не чувствует его страданий. «Мама дорогая! Мама дорогая!» — кричал Ицхак про себя и смотрел на тени на стенах, которые все сгущались и сгущались. Выскочила одна фигура из теней и стала показывать ему язык. Натянул Ицхак одеяло себе на голову. Боль, которую он почувствовал в горле, стала проходить, но во всех остальных его членах по-прежнему плясала жгучая боль.
«Неужели так всю ночь я не буду спать?» — спрашивал себя Ицхак с досадой. Но не закрывал глаз, он хотел видеть тени на стенах, как они бегут, толкаясь в панике и испуге, и желал видеть, показывает ли все еще та фигура ему язык? В конце концов сомкнулись его глаза, но как только сомкнулись его глаза и он стал засыпать, пробудился он вдруг от голоса того самого, чье имя он забыл, и тот кричит: «Ат, Ат!»
5Шифра спала. Но покоя она не находила во сне, потому что холодный ветер обдувал ей голову. До хупы голова ее была покрыта мягкими и теплыми волосами, струящимися вниз с кровати, и, когда она лежала на своем ложе ночью, она лежала как бы на мягкой постели из золотых волос. А теперь, когда обрили ей голову и она лишилась волос, стало ей неуютно в постели, и не находила она покоя. Сказала Шифра себе во сне: встану и покрою голову. Встала с кровати и пошла к зеркалу, чтобы повязать себе платок на голову. Увидела она в зеркале девушку. Хотела спросить девушку, чего она ищет здесь. Побоялась спросить, а вдруг ответит ей девушка то, что не стоит услышать. Тем временем появился новый раввин, прибывший из Венгрии, и сел во главе стола, и начал читать семь благословений. Стали раскачиваться все сидящие за столом и петь «Еще будет слышен в городах Иудеи и на улицах Иерусалима голос радости и ликования, голос жениха и голос невесты». Однако голоса их — не что иное, как голос Эфраима, штукатура, который бродит по ночам и призывает к служению Создателю. И голос его, ужасный и страшный, будто предупреждает спящих об огромном бедствии, которое вот-вот придет. Подняла Шифра глаза на кровать мужа, слышит ли он предостережение? Сомкнулись ее глаза в тяжелом сне.
Часть девятнадцатая
ФИНАЛ
1Не прошло трех-четырех недель, как стал Ицхак ощущать укусы собаки на всей поверхности своего тела, казалось ему, будто именно там укусила его собака. Места укусов начали распухать и краснеть, потом вскрылись сами собой, и зловонный гной потек из них. Пошатнулся он разумом и стал угрюмым и напуганным, как будто преследуют его, так что не мог он больше терпеть и просил смерти. Искривился в судороге его пищеварительный тракт, и сжались дыхательные пути, и свело ему мышцы тела и ног. Хотел он есть и пить и не мог из-за судороги во рту. И уже не думал Ицхак ни о жене своей и ни о чем в мире. Но только жаловался на холод в теле и на дыхание — как оно тяжело для него; и жаловался на сердце — как у него давит на сердце; и жаловался на живот — на боли в кишечнике. Пульс его то был едва слышен, а то лихорадочно стучал. От ужасных галлюцинаций и кошмаров потерял он сон. Все эти дни его бросало в пот снова и снова, и жажда сжигала ему горло. Видел он воду или что-то текущее или слышал шум воды, тогда волновался и изгибался, и даже свеча и зеркало причиняли ему страдания, возможно, потому, что свеча и зеркало похожи на воду. Под конец осип его голос, и начала капать изо рта слюна, он пытается проглотить ее и не может. Лицо его покраснело, и зрачки в глазах застыли и не двигались. Потом прекратились судороги и показалось, что ему стало лучше и можно накормить его. Но из-за ужасной слабости не мог он есть. На душе его черным-черно и ему все тяжелее и тяжелее. Временами бросает на него взгляд рабби Файш со своих подушек и из-под своих одеял. И кажется, что ему известно, почему человек этот находится в его доме, и глаза его, потерявшие цвет, чернеют от гнева, потому что все заняты Ицхаком. И больше всего он злится на Шифру. А Шифра, которая всю жизнь была спокойная, и тихая, и никогда не делала лишнего движения, и всегда, когда она клала на него руку, казалось Ицхаку, что что-то изменилось в мире… сейчас она возилась с ним когда надо и не надо, а он не замечал ее. И покой, и уравновешенность, которые светились в ее глазах, глазах цвета золота, так что казалось, будто золотые искры падают из них, исчезли, теперь какой-то ужас исходит из них.