Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т.2. Марсельские тайны. Мадлена Фера
И пока Гийом прохаживался, он все время чувствовал на себе взгляд ребенка. Люси от долгой неподвижности становилась похожа на маленькую старушку; ее бледное личико сморщивалось, делалось странно серьезным; видимо, она думала о вещах, вовсе не подходящих ее возрасту. Гийом воображал, что она все понимает и догадывается о причине его отчуждения. Ее взрослые манеры и полные грустных мыслей глаза вызывали в нем необъяснимое чувство; он точно ждал, что она вот-вот примется рассуждать, как зрелая женщина, и заведет с ним разговор о своем сходстве с Жаком.
Иногда Люси не только смотрела на отца. Она бесшумно вставала, подходила к нему и протягивала ему ручки. Молящим голосом, с той неудержимой потребностью в ласке, какую испытывают дети, она повторяла свое любимое: «Возьми меня, возьми меня». А так как Гийом не наклонялся к ней, она начинала настойчиво требовать своего, и нетерпеливый гнев искажал ее лицо. Если Гийому удавалось избежать прикосновения ее рук, она с плачем бросалась в объятия матери. Мадлена страдала за дочь, но, даже видя ее задумавшейся или обиженной, не решалась посадить ее на колени, поиграть с ней и вывести наконец маленькую мученицу из этой покорной неподвижности: Мадлена боялась рассердить мужа. Однако всякий раз, когда девочка, отвергнутая отцом, прибегала к ней за утешением, она не могла устоять перед отчаянным желанием прижать ее к своей груди. Она осушала поцелуями крупные молчаливые слезы, наворачивавшиеся ей на глаза, прогуливалась с нею минутку, что-то говоря ей на ушко и стараясь в несколько секунд возместить ей любовь, которой она ее лишала.
Однажды Люси, после того как Гийом резко оттолкнул ее, с громким плачем подбежала к матери. Устроившись у нее на коленях, она зашептала:
— Папа ударил меня. Он злой. Я не люблю таких.
Гийом подошел, сожалея о своем грубом поступке.
— А ты посмотри, — сказала Мадлена девочке, которую она укачивала, чтобы успокоить, — вот твой папа. Он поцелует тебя, если будешь умницей.
Но Люси испуганно обвила руками шею матери. Почувствовав себя в безопасности, она подняла на Гийома свой невеселый взгляд.
— Нет, нет, — пробормотала она, — я не хочу к нему.
Свои слова она сопроводила гримасой отвращения, заставившей супругов растерянно переглянуться. Глаза Гийома ясно говорили Мадлене: «Ты видишь, она отказывается быть моей дочерью, в ее жилах течет не моя кровь». Таким образом, присутствие этого несчастного существа было для них постоянным источником страданий; им казалось, что Жак всегда здесь, рядом с ними. Они сами себя терзали, придавая выходкам ребенка страшный и мучительный для себя смысл. Гийом находил какое-то чудовищное удовольствие, воображая всякие ужасы. Он еще любил свою дочь, но своеобразной любовью, прерывавшейся внезапными приступами омерзения. Порой у него являлось желание прижать ее к своей груди, поцелуями стереть с ее черт ненавистное ему сходство и тем сделать ее совершенно своею. Он внимательно ее разглядывал, отыскивая на ее лице хоть что-то вылепленное по его подобию, чтобы коснуться этого местечка губами. Но мало-помалу, когда он видел, что ребенок, смущенный этим странным осмотром, сжимает губы и хмурит брови, в его сердце закрадывался страх. И им снова овладевала его навязчивая идея: он не единственный отец этой малютки; отдавшись весь целиком, он получил от Мадлены дочь, уже зачатую в объятиях другого. Вид Люси, смотревшей на него задумчивыми глазами взрослой, мысль, что случай сделал его простым орудием, способствовавшим рождению ребенка Жака, его прежняя привязанность к этому человеку и ревнивая ненависть к нему, которой он был теперь исполнен, — все это вызывало в нем невыносимую тоску, бурные вспышки физического и духовного протеста.
«Жизнь одурачила меня, — думал он с горечью, — все у меня похищено: плоть, сердце, разум. События и люди всегда преследовали меня. Я любил два существа, Жака и Мадлену, и оба они оскорбили меня. Мне недоставало только претерпеть последнее неимоверное страдание: у меня украли собственного ребенка… Мои поцелуи воскресили Жака в образе Люси, и теперь они оба стоят между мною и Мадленой».
Одно событие еще усилило его мучительное состояние. Раз вечером Люси, сидевшая, как обыкновенно, у огня, уснула, прислонив голову к ногам матери. Ее сон был неспокоен и прерывался слабыми стонами. Мадлена взяла ее на руки, собираясь уложить в постель, и заметила, что ее лицо пышет жаром. Она испугалась, решив, что у девочки начинается какая-то серьезная болезнь, и приказала перенести ее кроватку к себе в комнату. Она устроилась подле дочери, посоветовав Гийому ложиться. Последний не сомкнул глаз всю ночь. Он не мог оторвать взгляда от жены, с тревожной заботливостью сидевшей у постели девочки. Комнату, освещенную слабым светом ночника, он видел смутно и в тумане, как это бывает в забытьи. Своего тела он не чувствовал. Он лежал разбитый, широко раскрыв глаза, и воображал, что ему снится зловещий сон. Всякий раз, как Мадлена наклонялась над кроваткой маленькой больной, ему мерещилось, будто у изголовья его умершей дочери поднимается какая-то тень. А когда Люси металась в лихорадочном бреду, он удивлялся, что слышит еще ее стоны, и ему казалось, будто он присутствует при бесконечной агонии. Эта картина — его жена, безмолвно и встревоженно склонившаяся в белом капоте над дрожащим в ознобе ребенком, воспаленное лицо которого ему было видно, — приобрела в тишине ночи и неверном свете ночника оттенок безнадежного отчаяния. Полный ужаса, он в изнеможении пролежал до рассвета.
Приехавший около девяти часов утра доктор объявил, что Люси находится в большой опасности. Болезнь определилась — у девочки оспа. С этого момента мать больше не оставляла ее; она круглые сутки проводила у ее постели, распорядившись приносить наверх кушанья, к которым больная едва притрагивалась; ночью Люси час-другой дремала, лежа в большом кресле. В течение недели Гийом жил, почти не сознавая окружающего; он то поднимался в спальню, то спускался в столовую, задерживаясь в коридоре, чтобы собраться с мыслями, и не находил ни одной в своем опустошенном мозгу. Особенно страшны были для него ночи; напрасно ворочался он с боку на бок — только к утру ему удавалось забыться лихорадочным сном, от которого его пробуждал малейший жалобный стон Люси. По вечерам, ложась, он боялся, что она скончается на его глазах. Он задыхался в пропитанной аптечным запахом комнате; мысль, что несчастное создание страдает рядом с ним, держала его в постоянной тоске, возбуждала его нервную чувствительность. Но если б он мог ясно прочесть в глубине своего истерзанного сердца, то заплакал бы от стыда и негодования. Сам того не сознавая, он был раздражен против Мадлены, которая как будто совсем забыла о его существовании, и злился на нее за то, что она вся ушла в заботу о спасении девочки, чей облик сводил их обоих с ума. Может быть, она так ухаживала за нею только потому, что Люси была похожа на Жака: ей хотелось вечно иметь перед собой живой портрет своего первого любовника. Если бы маленькая Люси походила на него, Гийома, его жена, наверно, не была бы в таком отчаянии. Он не признавался самому себе в этих ужасных предположениях, но подсознательно они угнетали его. Однажды, сидя один в столовой, он внезапно задал себе вопрос, что он почувствует, если Мадлена вдруг сойдет вниз и объявит ему о смерти Люси. И всем своим существом ощутил, что эта весть принесет ему громадное облегчение. Гийом был поражен, словно неожиданно обнаружил в себе жестокого убийцу. Сегодня он желает смерти дочери, завтра он ее, должно быть, убьет. Состояние отупения перемежалось у него с приступами безумия.
Женевьева своим видом неумолимого судьи удесятеряла его муки. В первые же дни болезни Люси она добилась, чтобы ее допустили в комнату, где изнывала в бреду бедная девочка. Водворившись здесь, она начала предсказывать ее кончину, бурча под нос, что небо отнимет ее у родителей в наказание за их грехи. Она ни разу не помогла Мадлене в уходе за дочерью — не подала лекарства и не положила повыше голову больной — без того, чтобы не сказать какого-нибудь угрожающего слова. Молодая женщина, замученная постоянными разговорами о смерти и о небесной каре, отнимавшими у нее последнюю надежду, скоро выгнала ее из комнаты, раз и навсегда запретив ей сюда входить. Тогда старая протестантка принялась зловеще кружить вокруг Гийома; как только ей удавалось захватить его в коридоре или столовой, она битый час держала его под градом своих безумных разглагольствований, доказывая, что рука всевышнего не только уничтожит его дочь, но и для него уже приберегла скорое наказание. Он вырывался от нее совершенно обессиленный.
Не имея духу сидеть в комнате и не решаясь выйти оттуда из опасения столкнуться с фанатичкой, он не знал, куда ему деваться в дневное время. Люси в бреду часто звала его: «Папа, папа», — с таким странным выражением в голосе, что у него все переворачивалось внутри. «Да меня ли она зовет?» — думал Гийом. Он подходил и наклонялся над постелью больной. Девочка с жуткой пристальностью смотрела на него расширенными, воспаленными глазами. Но она не видела его, точно ее взгляд упирался в пустоту, потом вдруг резко отворачивалась и, устремив глаза в какую-нибудь другую точку, продолжала звать, задыхаясь: «Папа, папа». И Гийом говорил себе: «Она мне не протягивает рук, она не меня зовет». Бывало, Люси чему-то улыбалась в жару; удушье проходило, она то нежно напевала, то что-то болтала вперемежку с короткими, приглушенными стонами; выпростав из-под одеяла тоненькие, как у куклы, ручки она слабо двигала ими, точно просила дать ей невидимую игрушку. Это было душераздирающее зрелище. Мадлена плакала, стараясь ее укрыть. Но девочка не желала ложиться, она оставалась в сидячем положении, продолжая щебетать, шепча бессвязные слова. Гийом, расстроенный, направлялся к двери.