Фредерик Стендаль - Люсьен Левен (Красное и белое)
— Через три месяца? — переспросил г-н Левен током искреннего сомнения, нисколько не преувеличенного.
Несмотря на этот тон, генерал в устах всякого другого счел бы такую фразу за дерзость, но г-ну Левену он ответил вполне доверчиво и с явным замешательством:
— В этом есть кое-какая трудность. Дайте мне возможность преодолеть ее.
Не найдя, что ответить, г-н Левен рассыпался в выражениях признательности, уверяя министра в самой настоящей, в самой неподдельной дружбе.
Эти два величайших обманщика Парижа были искренни. Таково было мнение г-жи Левен, когда г-н Левен изложил ей весь свой диалог с министром.
На второй бал принуждены были явиться все министры. Маленькая г-жа де Вез, чуть не плача, говорила Люсьену:
— В будущем сезоне на балах министром будете вы, и я буду приезжать к вам.
— Но и тогда я не буду более предан вам, чем теперь, потому что это невозможно. Однако кто бы здесь мог стать министром? Ни в коем случае не я, и еще меньше — мой отец.
— Тогда это, с вашей стороны, еще хуже: вы нас свергаете, не зная, кого посадить на наше место. И все это потому, что господин де Вез не был с вами, милостивый государь, достаточно любезен, когда вы вернулись из Кана.
— Я в отчаянии, что огорчил вас. Как жаль, что я не могу вас утешить, предложив вам мое сердце! Впрочем, вы хорошо знаете, что оно давно вам принадлежит.
Это было сказано настолько серьезно, что не должно было показаться дерзостью.
Бедная г-жа де Вез была не настолько умна, чтобы найти нужный ответ, и еще менее умна, чтобы облечь этот ответ в подобающую форму. Она только смутно почувствовала, что ей следовало сказать. Приблизительно это звучало бы так: «Если бы я была вполне уверена; что вы меня любите, если бы я могла принять ваше поклонение, то счастье принадлежать вам было бы, пожалуй, единственным возможным утешением в горе, вызванном потерей министерского поста».
«Вот еще одна из бед, связанных с этим министерством, с которым все время возится мой отец. Не много доставило оно счастья этой маленькой женщине, когда господин де Вез получил портфель. Единственное чувство, которое вызвал в ней приход мужа к власти, было, насколько я могу об этом судить, только замешательство, страх и т. д., а между тем она будет в отчаянии, если утратит свое положение. Это существо ищет всюду предлога для грусти. Если де Веза прогонят, она, пожалуй, решит грустить лет десять. По истечении этих десяти лет она уже вступит в зрелый возраст, и если только ей не попадется священник, который целиком займется ею под предлогом попечения о ее душе, то она будет скучать и чувствовать себя несчастной до самой смерти. Никакая красота, никакая обходительность в обращении не в силах искупить столь унылый характер. Requiescat in pace [42]. Я бы здорово попался, если бы она меня поймала на слове и отдала мне свое сердце. Времена теперь мрачные и скучные. При Людовике Четырнадцатом я был бы галантен и любезен с такою женщиной или по крайней мере стремился бы к этому. В нашем же девятнадцатом веке я пошло-сентиментален, и это единственное, чем я могу ее утешить».
Если бы мы писали мемуары Вальполя или какую-нибудь другую книгу в этом роде, столь же превосходящую наши способности, мы продолжили бы анекдотическую историю семи полуплутов, в том числе двух-трех ловкачей и одного-двух краснобаев, на смену которым пришло такое же количество мошенников. Честный человек, который в министерстве внутренних дел добросовестно занялся бы разрешением полезных вопросов, прослыл бы дураком, и вся палата подняла бы его на смех. Надо было наживаться, однако, не воруя слишком грубо; чтобы пользоваться уважением, надо было действовать как можно осторожнее. Поскольку эти нравы не сегодня-завтра будут вытеснены бескорыстными республиканскими добродетелями людей, которые сумеют умереть, подобно Робеспьеру, с тринадцатью ливрами десятью су в кармане, нам хотелось запечатлеть эти нравы на бумаге. Но это даже не история увлечений, посредством которых любитель удовольствий прогонял от себя скуку, обещанную нами читателю. Это всего лишь история его сына, человека весьма простого, который, вопреки собственному желанию, попал в затруднительное положение в результате падения министерства — по крайней мере настолько, насколько это ему позволял его печальный и серьезный характер.
Люсьен сильно терзался угрызениями совести по поводу отца. Он не питал к нему любви и часто упрекал себя в этом, считая такое отношение если не преступлением, то, во всяком случае, сердечной черствостью. Когда дела, которыми он был занят по горло, позволяли ему немного призадуматься, Люсьен твердил самому себе:
«Я ли не должен быть благодарен отцу? Я единственный мотив едва ли не всех его поступков. Правда, он хочет управлять моей жизнью на свой лад. Но, вместо того чтобы приказывать мне, он меня убеждает. Как внимателен должен быть я к самому себе!»
Ему было невероятно стыдно сделать это, но в конце концов он должен был признаться себе в том. что недостаточно нежно относится к отцу. Это было мукой для него и несчастьем, пожалуй, еще более жестоким, чем то, что он называл в свои мрачные дни: пасть жертвою вероломства госпожи де Шастеле.
Подлинный характер Люсьена еще не обнаружился. В двадцать шесть лет это вещь странная. Под не совсем заурядной, безупречно благородной внешностью Люсьена таился от природы веселый и беспечный характер. Таков был наш герой первые два года после того, как его исключили из Школы, но эта веселость со времени похождений в Нанси совершенно угасла.
Он восхищался живостью и прелестью мадмуазель Раймонды, но вспоминал о ней лишь в тех случаях, когда хотел умертвить наиболее благородную часть своей души.
В полосу министерского кризиса к обычной причине его грусти присоединились еще жгучие угрызения совести, твердившей ему, что он недостаточно любит отца или недостаточно нежно любит его.
Слишком глубокий chasm [43] разделял эти два существа. Все, что правильно или ошибочно, казалось Люсьену возвышенным, благородным, нежным, все вещи, смерть ради которых казалась ему благородной, а жизнь с которыми — прекрасной, служили его отцу только поводом к шуткам и были в его глазах глупостью. Пожалуй, лишь насчет одного чувства оба были согласны: насчет интимной дружбы, испытанной на протяжении тридцати лет. В самом деле, г-н Левен проявлял восхитительную чуткость, доходившую до предела, к слабостям сына, а сын обладал достаточным тактом, чтобы угадывать это, и обнаруживал при этом верх остроумия, тонкости, учтивости, деликатности, совершенства.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
Всем становилось с каждым днем яснее, что в министерском кризисе, который на глазах у всех быстро вырисовывался на горизонте и стремительно надвигался, г-н Левен должен был представлять собою биржу и денежный интерес. Споры между генералом и его коллегами становились ежедневными и, можно сказать, яростными. Впрочем, подробности этого читатель найдет во всех воспоминаниях современников, нас же изложение этих деталей увело бы слишком в сторону от предмета нашего повествования. Достаточно будет, если мы скажем, что в палате вокруг г-на Левена толпилось больше депутатов, чем вокруг министров. Замешательство г-на Левена возрастало со дня на день. В то время как все завидовали его манере держаться и его положению в палате, которым он тоже был очень доволен, он ясно видел невозможность продлить его. Между тем как образованные депутаты, крупные банковские воротилы и небольшое число дипломатов, знакомых со страной, где они находятся, удивлялись легкости и кажущейся беззаботности, с которой г-н Левен управлял крупными переменами в личном составе правительства, этот остроумный человек был в отчаянии из-за полного отсутствия каких бы то ни было планов.
— Я все откладываю решение, — говорил он жене и сыну. — Я прошу передать генералу, что он напрягает финансы до последнего предела, что израсходованные им четыре-пять миллионов легко могут вызвать расследование; я мешаю совершать безрассудства де Везу, который утратил над собою всякую власть; я довожу до сведения толстяка Барду, что мы разоблачим только несколько дутых статей его бюджета, и притом самых незначительных, и т. д., но, несмотря на все эти проволочки, ни одна мысль не приходит мне в голову. Кто же окажет мне милость и подаст хоть одну какую-нибудь мысль?
— Вы не в состоянии съесть ваше мороженое и вместе с тем боитесь, как бы оно не растаяло. Трагическое положение для лакомки!
— И я смертельно боюсь, что буду жалеть о моем мороженом, когда оно уже растает.
Эти разговоры возобновлялись каждый вечер вокруг маленького столика, за которым г-жа Левен пила свой отвар.
Все внимание г-на Левена было направлено теперь на то, чтобы задержать падение министерства. В этом духе он и повел три-четыре последних свои беседы с весьма высокой особой.