Синклер Льюис - Бэббит; Эроусмит
Он вспоминал те «интеллигентные разговоры», которые — как ему верилось здесь, заброшенному в пустыне Уитсильвании, — он вел когда-то в Могалисе. Он вспоминал, что Клифу Клосону казалась претенциозной всякая фраза, более литературная пли более пристойная, чем разговор шофера грузовой машины, и что его собственная речь отличалась от речи Клифа главным образом тем, что была не столь сумбурна и своеобразна. Из всего, что он мог припомнить, над уровнем парикмахерской Алека Инглбледа поднимались только суждения Макса Готлиба, редкие нагоняи Ангуса Дьюера, одна десятая выспренних тирад Маделины Фокс да наставления папаши Сильвы.
Он вернулся домой, полный ненависти к Гесселинку, но отнюдь не довольный собой; он накинулся на Леору и объявил, что они «сдохнут, а станут образованными», на что она невозмутимо согласилась. Он отдался этой задаче, как раньше отдавался бактериологии.
Он читал Леоре вслух историю Европы, и Леора слушала с интересом — или по меньшей мере терпеливо; до одури вчитывался в «Золотую чашу»{116} — книгу, забытую у Тозеров одним злополучным школьным учителем; взял у редактора местной газеты томик Джозефа Конрада, и теперь, проносясь по степным дорогам, он въезжал в селения среди джунглей, видел пробковые шлемы, орхидеи, покинутые храмы бесстыдных богов с собачьими головами, русла неведомых высохших рек. Он сознавал скудость своего словаря. Нельзя сказать, что речь его сразу заметно исправилась. Но, возможно, в эти долгие и напряженные вечера вдвоем с Леорой он приблизился на шаг или на два к трагически-чарующему миру Макса Готлиба — иногда чарующему и всегда трагическому.
Но сделавшись снова школьником, он не чувствовал такого удовлетворения, как доктор Гесселинк.
4В Америку вернулся Густав Сонделиус.
Студентом Мартин читал о Сонделиусе, воине науки. У него были почтенные и длинные научные звания, но, богач и эксцентрик, он не работал в лабораториях, не имел ни благопристойного кабинета, ни дома, ни жены в кружевах. Он скитался по миру, воюя с эпидемиями, основывая институты, произнося неудобоваримые речи, пробуя новые напитки. Он был по рождению швед, по воспитанию немец, по языку — смесь всего понемногу, а клубы, числившие его своим членом, находились в Лондоне, Париже, Вашингтоне и Нью-Йорке. Вести от него приходили из Батума и Фучжоу, из Милана и Бечуаналенда, из Антофагасты и с мыса Румянцева. В «Тропических болезнях» Мэнсона упоминается о замечательном способе Сонделиуса уничтожать крыс синильной кислотой, а «Скетч» отметил однажды его убийственную систему игры в баккара.
Густав Сонделиус кричал, где только мог, что большинство болезней можно и должно стереть с лица земли; что туберкулез, рак, брюшной тиф, чума, инфлюэнца — это вражеская армия, вторгшаяся в наши границы, и мир должен против нее мобилизоваться — в буквальном смысле слова; что чиновники народного здравоохранения должны занять место генералов и нефтяных королей. Он читал лекции по всей Америке, и пресса подхватывала его пламенные лозунги.
Мартин презрительно фыркал, читая газетные статьи, касающиеся медицины или гигиены, но пыл Сонделиуса его захватил, он оказался неожиданно в числе обращенных, и это обращение было для него очень существенно.
Он говорил себе, что сколько бы ни облегчал он страдания больных, по сути он все же делец, конкурент доктора Уинтера из Леополиса и доктора Гесселинка из Гронингена; что они, может быть, и честные люди, но честный труд и лечение больных для них на втором плане, первая же их цель — зарабатывать деньги; что для них избавление мира от болезней и создание здорового населения — наихудшее в мире несчастие; и что врачей надо заменить чиновниками общественного здравоохранения.
Как все ярые агностики, Мартин был религиозен. Когда умер для него культ Готлиба, он бессознательно стал искать новой страсти и нашел ее в провозглашенной Сонделиусом войне с болезнями. Мартин сразу начал так же изводить своих пациентов, как некогда изводил Дигамму Пи.
Он сообщил фермерам в Дельфте, что они не вправе так много болеть туберкулезом.
Это хоть кого привело бы в бешенство, ибо изо всех прав, предоставленных американскому гражданину, самое прочное — право болеть, и фермер пользуется им чаще, чем всеми другими своими привилегиями.
— Кем он себя воображает? — заворчит, бывало, иной из них. — Мы его зовем, чтоб он лечил, а не распоряжался. Остолоп треклятый! Говорит, что мы должны сжечь наши дома, что мы совершаем преступления, когда болеем чахоткой. Никому не позволю так со мною разговаривать!
Все стало ясно для Мартина, слишком ясно. Государство должно немедленно назначить лучших врачей чиновниками здравоохранения и облечь их неограниченной властью — только и всего. Каким образом чиновники превратятся в безукоризненных администраторов и как убедить народ повиноваться им, на этот счет у Мартина не было никакой программы — одни лишь прекрасные упования. За завтраком он ворчал:
— Опять весь день лечить поносы, которых и быть не должно! Эх, сражаться бы мне в великой битве, бок о бок с такими людьми, как Сонделиус! Тоска!
— Конечно, дорогой, — тихо поддакивала Леора. — Обещаю тебе, что буду умницей. У меня не будет никогда расстройства желудка, не будет туберкулеза и ничего такого, поэтому, пожалуйста, не читай мне нотаций.
Даже в раздражении он был с нею мягок, потому что Леора ждала ребенка.
5Их ребенок должен был родиться через пять месяцев. Мартин сулил ему все, чего сам был лишен.
— Он у нас получит настоящее образование! — мечтал Мартин, сидя с Леорой на крыльце в весенние сумерки. — Будет изучать литературу и всякую штуковину. Мы сами немногого достигли — застряли на всю жизнь в этой дыре, но все же мы ушли, пожалуй, дальше наших отцов, а он пойдет много дальше нас.
Но за пылкой радостью крылась тревога. Леору слишком сильно тошнило по утрам. До полудня она бродила по комнатам серо-зеленая, нечесаная, с ввалившимися щеками. Мартин подыскал ей нечто вроде служанки и сам заходил домой помочь: вытирал посуду, подметал у крыльца. Вечерами он читал Леоре вслух — теперь уже не историю и не Генри Джеймса, а «Миссис Уигз с капустной гряды» — повесть, которую оба они находили очень занимательной. Мартин сидел на полу у грязноватого подержанного диванчика, на котором лежала ослабевшая Леора, держал ее за руку и вещал:
— Черт подери, мы… Нет, не надо «черта». Да, но что же можно сказать вместо «черт подери»? Ладно: мы когда-нибудь накопим денег и поедем месяца на два в Италию и во все эти места. Старинные узкие улицы, старинные замки! Там, верно, пропасть таких, которые стоят по двести лет и даже больше! И мы возьмем с собою мальчишку — даже если он, паршивец, окажется девочкой!.. И он научится болтать и по-французски, и по-итальянски, и по-всячески, как местный уроженец, и его папа с мамой будут им гордиться! Ох, ну и старички из нас получатся! Мы с тобою оба никогда не жаловали морали и, вероятно, лет под семьдесят будем сидеть на крыльце, и курить трубки, и подтрунивать над всеми почтенными прохожими, и рассказывать о них друг другу скандальные истории, пока не доведем их до охоты пристрелить нас, а наш мальчонка — он будет носить цилиндр, держать шофера, — ему стыдно будет с нами поздороваться!
Когда Леора, мертвенно бледная, корчилась от унизительной утренней тошноты, Мартин, усвоив напускную веселость врача, гремел:
— Вот и прекрасно, девочка! Без тошноты хорошего ребенка не родишь. Всех тошнит.
Он лгал, и он нервничал. Каждый раз, когда он думал о ее возможной смерти, ему казалось, что он умрет вместе с нею. Если рядом не будет Леоры, ему ничего не захочется делать, никуда не захочется идти. Пусть он получит весь мир, что толку в том, если нельзя показать его Леоре, если Леоры нет…
Он роптал на природу за обман, за то, что она потешными своими уловками — лунным светом, и белой кожей, и томлением одиночества — заставляет человека заводить детей, а потом делает роды такими бессмысленно жестокими и безобразными! Он стал резок и порывист с пациентами, которые звали его на дальние фермы. Их немощам он сочувствовал больше, чем когда-либо, потому что его глазам открылась грозная красота страдания, но он считал себя не вправе удаляться от Леоры.
Утренняя тошнота сменилась неукротимой рвотой. Неожиданно для самого себя, когда Леора до потери человеческого облика была истерзана мукой, Мартин послал за доктором Гесселинком, и в этот страшный день, в то время как весна буйно ликовала в прерии, за окнами убогой, пропахшей йодоформом комнаты, они вместе приняли у Леоры мертвого ребенка.
Будь это возможно, Мартин понял бы тогда, чем объяснялся успех Гесселинка, оценил бы степенность и ласку, сострадание и уверенность, которые заставляли людей отдавать свою жизнь в его руки. Гесселинк был теперь не холодным судьею, но старшим, более разумным братом, полным сочувствия. Мартин ничего не видел. Он не был врачом. Он был напуганным мальчиком, и Гесселинку было от него меньше пользы, чем от самой бестолковой сиделки.