Сергей Толстой - Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1
Так, ощупью, от случайности к случайности, казалось, неторопливо, на самом же деле — быстро и порой даже стремительно, жизнь вела меня через этот год, во многих отношениях переломный между отрочеством и юностью. Ничего особенного, значительного, впрочем, не происходило со мною. Если обратиться к внешним фактам, сохраненным памятью, то все они окажутся почти даже не фактами, а какими-то вот такими штрихами воспоминаний, каждый из которых, взятый сам по себе, отдельно, не имеет ни большого смысла, ни глубокого значения…
* * *…Для чего продолжать еще и дальше? Кому могут быть нужны эти, слишком личные, воспоминания слишком заурядного человека? Я невольно придаю им, может быть, большее значение, чем то, какого они заслуживают, и объяснение этому — в особом свойстве моей психологии. Я лишен эгоцентрического стремления к самолюбованию, во мне нет этого нарциссизма, этой влюбленности в свое «я» из-за того, что оно — это я. Но я отношусь к своему «я» с огромным интересом и признаю за ним большую и непреходящую ценность, потому что не перестаю испытывать перед ним удивление и восхищение, как перед одним из воплощений мировой истины. Только через такие частичные воплощения я и могу быть приобщен к мировой гармонии. Познавая себя, мы познаем окружающее; познавая окружающее — познаем себя. Эта цепь неразрывно связана в своей взаимной обусловленности. Мысль эта не нова, но руководствуюсь я именно ею.
Да, я могу часами смотреть на свою собственную руку, рассматривать в зеркале свой глаз, свое лицо, свой волос, любой участок кожи, покрывающий ту или иную скрытую, но угадываемую под ним, мышцу, но я нимало не влюблен в себя как такового. Напрасно фрейдист стал бы распространяться по этому поводу об автоэротизме и чем-либо подобном. Я знаю: были, есть и будут десятки, сотни, тысячи людей красивей и умней меня, но каждый из нас, миллиардов бывших, существующих и будущих людей, в том числе и я, феноменален, каждый из нас неповторим. С этой точки зрения удивление и (да, и не будем бояться слов) восторг перед самим собой как частицей бесконечного окружающего разнообразия вполне оправданы; больше того: они должны быть уделом всякого мыслящего существа.
«Во мне себя изображаешь, как солнце в малой капле вод», — обращался к Богу изумленный самим собою Державин. «Весь я — одна сплошная мысль», — повторил за ним, через полторы сотни лет, Маяковский.
Но если мельчайший клочок живой ткани нашей удивителен, то как же не считать удивительной и всю нашу жизнь, во всех ее встречах, проявлениях, в живом переплетении радостей и скорбей, взлетов и падений? Мы сами часто и делаем, и видим ее незначительной и лишенной интереса как для себя, так и для других, но мы сами же можем и найти внутри себя тот таинственный философский камень, превращающий металлы в золото, который осветит всю ее новым светом. Тогда нам неизбежно захочется удержать каждый малейший штрих убегающих мгновений, все наполнится смыслом и перестанет быть лишенным значения и тусклым. Действительно, как каждая капля отражает огромное солнце во всей его славе и могуществе, солнце, оплодотворяющее землю и дающее жизнь ей, так и каждый едва уловимый жест, интонация наша, часто даже вопреки нашей воле полны глубокого значения, говорят о многом, обнаруживая даже и то, о чем мы не прочь были бы умолчать. И можно ли пренебречь всем этим?
И я, в самые ранние годы узнавший чудовищную жестокость жизни, под ее неумолимым гнетом доныне проводящий томительные годы, полные ненужных беспокойств, неуверенности и смутных надежд на какое-то освобождение уже за гранью этого существования, мою неискоренимую привязанность к самой этой жизни, мою в нее неиссякаемую влюбленность хочу запечатлеть своей книгой. Этой-то вот жизни, несправедливой и мучительной, и вместе такой неисчерпаемо многообразной и многоцветной, страшной и суровой, и вместе ласковой и гармоничной, посвящал я свое славословие, свою песню песней, то лучшее, что время и обстоятельства позволят мне сделать, а там — к чему гадать, сохранится или нет, нужно кому-либо или не нужно, напрасно или не напрасно…
1946–1947, 1950
ПОСЛЕСЛОВИЕ
составленное из дневниковых записей С. Н. Толстого, писем, отрывков из стихотворений и поэм
Сергей Николаевич заканчивает Макарьевскую школу и уезжает в Москву с Верой Николаевной и Аксюшей, поскольку сестра опять осталась без работы, уволенная из школы, где она преподавала в начальных классах, только за то, что посещала церковь. В Москве они живут у родственников, Семевских, в квартире профессора Шустова, во 2-м Спасском тупике. 1924 год. Вера Николаевна пробует работать художницей: вышивает шали, делает кукол в национальных костюмах народов СССР, реставрирует изделия из фарфора и т. д. Но и здесь все время возникают трудности: из-за ее фамилии часто отклоняют даже безусловно удачные работы, и ей приходится просить знакомых художниц представлять ее работы под своими фамилиями. Вероятно, это были хорошие авторские экземпляры, так как в дальнейшем они не только шли в серию, но нередко и отправлялись за границу.
С 1926 года начинает работать и Сергей Николаевич. Сохранились его воспоминания об этом времени: «Что я делал в жизни? Учился, потом безработица, десятки летучих профессий: агент-библиотекарь и проч., даже машинистка, потом чернорабочий; бил щебенку из кирпичного половняка, с крыш чистил снег, таскал тяжести, немного надорвался, дали работу полегче — сторожем на куче смолистых стружек; дежурил короткие летние ночи с А. Ренье и Бодлером в руках. Учеба опять — и чертежник (не слишком плохой) из меня получился. Дальше — больше: конструктор… Послали в ВУЗ — стал инженером, потом старшим инженером, но цель и смысл были одни — литература…»
Я подчинил моей безмолвной музеВсе помыслы, всю жизнь и время — сколько мог.Спокойнее, чем шар лежит в бильярдной лузе,В груди до дна изрыданный комок.Идут дожди, с косых сбиваясь ног,И дни проходят друг за другом мимо,И даже тот, кто знал, прочтет ли между строкЧужой души больную пантомиму…
Московская квартира в «Тупике» была пристанищем многих изгнанных родственных семей: Бобринских, Трубецких, Львовых, Комаровских и других. Не имея крыши над головой, работы и пропитания, они, гонимые судьбой, часто находили здесь кров и участие. Сюда же из Саратова приезжает будущая жена Сергея Николаевича, Любовь Федоровна Лятошинская. В 1928 году они обвенчались, а через два года у них родился сын Николай.
В тяжелой, давящей обстановке «Тупик» был как бы оазисом и пристанью в окружающем кошмаре. Несмотря на очень разные характеры и бытовые трудности, здесь сохранилась та душевная атмосфера, которая всегда была присуща этой среде: обсуждались последние события жизни страны, читались вслух как новые, так и наиболее любимые произведения классиков. Здесь Сергей Николаевич впервые читал свои сатирические произведения, стихи, переводы. Приходили интересные люди — родственники, знакомые; жизнь продолжалась. Это был настоящий очаг русской культуры.
Сохранившиеся записки Сергея Николаевича, датированные 1930 годом, ярко и убедительно характеризуют атмосферу того времени: «…Иногда на мостовой появлялись толпы демонстрантов. Они несли плакаты, кого-нибудь и что-нибудь приветствующие или проклинающие. Сегодня, например, это были дети: белобрысенькие девочки, в коротких юбочках, торопились, толкались и взвизгивали; курносые мальчишки старались сохранить серьезность. На их плакатах виднелись красноречивые надписи: „Требуем расстрела!“ — Эту картину он наблюдал из окна учреждения, где тогда работал. — И так мы стояли у окна, стояли втроем, люди очень разные, но вид марширующих детей и, особенно, их плакаты внушали всем нам троим отвращение…»
Мы стали взрослыми. Какой-то вор трусливыйПрокрался в спальню к нам, и даже наши сны —Все выкрал он. Все сказки прочтены,Смолк фей и гномов шепот торопливый…
Что это было? Увяданье сада?Смерть нивы золотой, дотла побитой градом?Мы в жизнь вошли как будто с похорон,И рожи злобные, кривясь во мраке, рады,Что навсегда погашены лампадыИ масло пролилось у дедовских икон…
«Все эти годы свободное время писал или в Ленинской библиотеке сидел как прикованный. А для чего? Куда приведут меня мои литературные тропы?..»
«…Позднее же, инженером, печатал в газете статьи о стройке, на которой работал, — по просьбе начальника строительства. Затем фельетоны писал для эстрады, в стихах и прозе. Когда почувствовал, что овладел этим жанром, бросил — не то. В роли белого негра безымянно писал очерки о ряде республик Союза для какого-то американского путеводителя. Наркомотдел, редактировавший, одобрил за них (не меня, а патрона). В результате — больше работы такой мне уже не давали, а дали редактировать очерки коллег, чем я занимался в поте лица до конца работы над этой многотомной эпопеей. „Патрон“ исчез с горизонта. Последний „рекорд“ мой — работа на карнавале — текстовка в стихах, монологи для выкриков. Одобрили. Приняли, хотя с оговоркой: „Очень для нас тонкий юмор, нам погрубее, побалаганнее б…“