Юзеф Крашевский - Роман без названия
Первыми встали, чтобы приветствовать его, Павел Щерба и Михал Жрилло, когда он сам, видимо, отнюдь на это не рассчитывая и не сняв фуражки, довольно нагло обратился к ним.
— Любезные коллеги, — сказал он, вскидывая голову, — вы, наверно, как и я, направляетесь в Вильно? Не подвезете ли, часом, меня?
— Охотно! — первым откликнулся Станислав. — У меня в бричке есть место.
— А сюда-то как ты добрался? — спросил Щерба.
— Как? Вам любопытно узнать, как? — с победоносной усмешкой повторил вопрос незнакомец. — История довольно длинная, в конце-то концов я все же оказался здесь, но оставшуюся часть дороги мне уже не хочется пехтурой топать, да и в город входить вот так, одному, неприятно, так лучше я подсяду к кому-нибудь из вас.
И без приглашения, войдя с ними в горницу, он первый уселся на скамью.
Появление в их компании нового товарища слегка охладило приветствия и беседу молодых людей, однако в этом возрасте знакомство завязывается быстро, и через полчаса они держались так, будто десять лет знают друг друга.
Незнакомец, развалясь на скамье все с тою же нагловатой и надменной миной, с какой появился, начал им рассказывать свою историю, причем не только не старался скрыть свою бедность, заставившую его идти пешком огромное расстояние, но как бы ею похвалялся и гордился, словно победил гидру семиглавую.
— Иду я, — говорил он, — аж из Подолья[18], хотя, правду сказать, немного и проехал, но большую часть дороги пешком топал. — Он улыбнулся. — На сегодня уже остались у меня в кармане только трехгрошовая монетка да колечко, последняя драгоценность шляхетской семьи, чтобы продать его в Вильно и продержаться первые несколько месяцев. Нет, право, дорога у меня была чудесная, поэтичная, и я ни о чем не сожалею, разве что о последней паре драных сапог…
И он приподнял ногу, показывая отставшую подошву и торчащие из прорехи пальцы.
— Но пока ты не продашь колечко, не найдешь знакомых, не заведешь друзей, как же ты жить думаешь? — спросил Михал.
— Хо, хо! Вы за меня не тревожьтесь! — смеясь, возразил юный нахал, которого мы будем называть Базилевичем. — Во-первых, знакомые, вот они, уже есть, а во-вторых, я так уверен, что обязательно устроюсь и пробьюсь, что даже об этом не думаю.
Юноши взглянули на нового товарища с восхищением, а он на них — с превосходством, даже с жалостью и, главное, с сознанием своей силы.
— Ну что ж! — вскричал он. — Давайте же приступим к еде, коли в торбах у вас что-то найдется, а моей долей в складчине будет мой аппетит… Кто-то тут поминал колбасу, согласен и на нее, голоден я ужасно!
Весело приступили они к импровизированному пиршеству, состоявшему из поданного им дрянного чая, пресловутой колбасы, оказавшейся на поверку крохотным огрызком, да булок, сыра, масла и яиц. Все это нашим проголодавшимся юнцам, без умолку болтавшим и отнюдь не склонным привередничать, показалось превкусным, а Базилевич, тот уплетал за четверых и, надо отдать ему должное, безо всяких церемоний хватал под носом у всех что попадется — кто смел, тот два съел!
Завязался шумный, сбивчивый, пылкий разговор.
— А ты, Станислав, — спросил Щерба, — на какое отделение думаешь поступать? Чем будешь заниматься?
— Медициной, — тихо, с грустным вздохом ответил Станислав. — А ты?
— Так и я на медицинское собираюсь, — воскликнул Щерба. — Итак, приветствую тебя, коллега, очень рад, что мы будем сидеть на одной скамье, только не понимаю, что случилось: ты же был первым учеником по литературе и языкам, писал стихи и речи лучше нас всех, а может, даже лучше учителя… И ты думаешь поступать на медицинское!
— Такова воля родителей, — отвечал Станислав. Базилевич вскочил на ноги с горячностью, слишком театральной, чтобы быть естественной, — видимо, для пущего эффекта он немного переигрывал.
— Что я слышу! — воскликнул он. — Конечно, родителям почет и уважение! Но нечего их слушать там, где речь идет о всей судьбе и о совершенствовании себя на том единственном пути, который назначен нам господом богом! Бог вдохнул в твою грудь поэзию, чтобы ты был целителем сердец, а не для того, чтобы ты ее уморил в себе, услужая всякому хаму, получившему несварение желудка. Миссия поэта куда выше, и приносить ее в жертву так легко — это святотатство!
— Ох, и силен! — пробормотал Михал. — Лопал славно, но речи говорит еще лучше — набрался сил!
— Я беден! — покраснев, возразил Стась.
— Я, кажется, еще бедней тебя, — отчаянно жестикулируя, возмутился Базилевич. — Ты приехал в бричке, я приплелся сюда пешком, как нищий, у тебя есть деньжата в кармане, я гол как сокол, у тебя есть родители, которые с тобой куском хлеба делятся, а я перед своими заикнуться о том не могу, и все же, вот я перед тобой, — я не иду на это ваше хлебное медицинское, куда мне с моей памятью и способностями было бы не трудно поступить, нет, я буду заниматься литературой, к которой меня зовет божий глас!
Самонадеянность Базилевича была бы смешною, когда бы не искренность, придавшая ей почти героическую ноту, но все же что-то в нем отдавало театром, жаждой успеха, и это портило впечатление, — юноши слушали его удивленно, но без особой симпатии. Базилевич высокомерно глянул на них и умолк.
— Ну, а ты, пан Болеслав? — спросил после его пылкой речи Щерба, обращаясь к Мшинскому. — С чем ты едешь в Вильно?
— Поступаю на юридическое! Буду изучать право!
— Ха, ха! Как бы тебе, изучая право, не свернуть налево, — вмешался в их разговор Базилевич, — и такой кус хлеба часто бывает лучше других.
— Уж позволь, и наука эта тоже лучше других! — с некоторой обидой воскликнул Болеслав.
— Науки о праве я не понимаю, — отозвался, не переставая уплетать, самоуверенный пришелец. — Все права бог записал в груди человеческой, а история права — всего лишь признание человеческих грехов и заблуждений. К чему это изучать?
— А ты, Михалушка, куда идешь? — спросил Болеслав, словно не слыша этого рассуждения, потому что не хотел ссориться, а Базилевич сильно его раздражал.
— Я-то, ей-богу, скажу вам, сам не знаю, что со мной будет, — смеясь, отвечал Жрилло. — Родителей у меня нет, чтобы мною руководить, опекун дает мне полную свободу выбора, особой склонности к чему-либо я не испытываю. Вот поосмотрюсь, поразведаю, а пока сам не знаю, что мне придется по сердцу.
— И сердца послушаешь ты, — продекламировал Базилевич, — за что я хвалю и решенье твое одобряю.
— Ago gratias![19] — с низким поклоном ответил Михал.
— Ну, теперь очередь Корчака исповедаться, — весело продолжал Болеслав. — Что же ты-то думаешь, достойнейший наш драгун!
— Вот незадача! — засмеялся рослый и усатый Корчак, беззлобно принимая прозвище. — Видать, вы меня до университета будете драгуном дразнить! Чем же я виноват, что вас перерос и похож на капитана драгунов? Так знайте, что я собираюсь стать ксендзом, и все вы, сколько вас тут есть, вскорости будете мне целовать руку!
— Ха, ха! — дружно расхохотались приятели. — Наш Корчак — приходский ксендз, каноник, а может, и епископ! Ей-богу, что-то не верится, — это он-то, который еще в пятом классе закрутил отчаянный роман в сопровождении гитары…
— Вот именно, я раньше других начал, потому раньше других и кончил, — печально ответил Корчак. — Ничего не поделаешь, меня ждут ксендзовская ряса и тонзура на темени.
— Выходит, нас здесь, — стал считать Павел Щерба, — два доктора, ксендз, литератор, законник и — ну, Жрилло, решай же поскорей, чтобы я знал, как тебя величать.
— Давайте погадаем на узелках! — воскликнул Болеслав, доставая платок. — Пусть сама судьба решит кем ему быть.
— Вот и славно! Может, тогда мне будет легче выбирать, — со смехом сказал Жрилло. — Ладно, буду повиноваться велению всемогущего рока.
— На, тяни, и пусть вопрос о твоей судьбе решится так же легко, как развяжется этот гордиев узел! — торжественно произнес Болеслав. — Четыре уголка, каждый с особым узлом, обозначают богословие, медицину право и словесность, о философии говорить не стоит, я помню что тебе всегда надо было подсказывать, даже сколько будет девятью девять.
Жрилло подошел к нему, постоял, подумал и резко выдернул узелок.
— Ну, и что ж это означает? — спросил он, с любопытством его рассматривая.
— Пострижение и быть тебе ксендзом! — засмеялся Болеслав.
— Ну, нет, молвил Жрилло, — уж этого-то, пожалуй, не будет.
— Эх вы, дети, дети! — отозвался со своей скамьи Базилевич. — Счастливые, что можете так шутить с судьбой.
— И над судьбой, и над судьбой! — повернувшись на каблуках, подхватил Жрилло. — Ксендз или не ксендз а я предлагаю продолжить путь, а то темнеет, до Вильно по песку еще порядочно ехать, и я сильно сомневаюсь, чтобы к нашему приезду в городе устроили иллюминацию, так что торбу на плечо — и на постоялый двор!