Оноре Бальзак - Утраченные иллюзии
— Неужто я подсказала вам эти стихи? — спросила она.
Мнимое сомнение, внушенное кокетством женщины, которой нравилось играть с огнем, вызвало слезы на глазах Люсьена; она успокоила его, впервые поцеловав в лоб. Решительно Люсьен был великим человеком, и она желала заняться его образованием; она уже мечтала обучить его итальянскому и немецкому, придать лоск его манерам; она изыскивала причины держать его при себе неотлучно к досаде докучливых поклонников. Как занимательна стала ее жизнь! Ради своего поэта она опять обратилась к музыке и открыла ему мир звуков; она сыграла для него несколько прекрасных вещей Бетховена и привела его в восхищение; счастливая его радостью, заметив, что он буквально изнемогает, она лукаво сказала:
— На что нам иное счастье?
Поэт имел глупость ответить:
— Да-а...
Наконец дело дошло до того, что Луиза на прошлой неделе пригласила Люсьена отобедать у нее, втроем с г-ном Де Баржетоном. Несмотря на такую предосторожность, весь город узнал о событии и счел его столь невероятным, что всякий спрашивал себя: «Неужто это правда?» Шум поднялся страшный. Многим казалось, что общество накануне гибели. Другие кричали:
— Вот плоды либеральных учений!
Ревнивый дю Шатле тем временем проведал, что госпожа Шарлотта, сиделка при роженицах, не кто иная, как г-жа Шардон, мать, как он выразился, Шатобриана из Умо. Выражение это было подхвачено, как острота. Г-жа де Шандур первая прибежала к г-же де Баржетон.
— Вы слыхали, дорогая Наис, о чем весь Ангулем говорит? — сказала она. — Ведь та самая госпожа Шарлотта, что два месяца назад принимала у моей невестки, — мать этого щелкопера!
— Дорогая моя, — сказала г-жа де Баржетон, приняв вполне царственный вид, — мудреного тут нет! Ведь она вдова аптекаря? Печальная судьба для девицы де Рюбампре! Вообразите, что мы с вами очутились бы без единого су... На что стали бы мы жить? Как прокормили бы вы своих детей?
Невозмутимость г-жи де Баржетон пресекла вопли ангулемского дворянства. Возвышенные души всегда склонны возводить несчастье в добродетель. Притом в упорстве творить добро, когда это вменяется в преступление, таится неодолимый соблазн: в невинности есть острота порока. Вечером салон г-жи де Баржетон был полон ее друзей, собравшихся пожурить ее. Она выказала всю язвительность своего ума: она сказала, что ежели дворянство не может дать ни Мольера, ни Расина, ни Руссо, ни Вольтера, ни Масильона, ни Бомарше, ни Дидро, надобно мириться с обойщиками, часовщиками, ножовщиками, дети которых становятся великими людьми. Она изрекла, что гений всегда благороден. Она распушила дворянчиков за то, что они плохо понимают, в чем их истинные выгоды. Короче, она наговорила много всякого вздора, и люди менее наивные догадались бы, чтó было тому причиной, но присутствующие лишь воздали честь оригинальности ее ума. Итак, она отвратила грозу пушечными выстрелами. Когда Люсьен, впервые званный на ее вечер, вошел в старую, поблекшую гостиную, где играли в вист за четырьмя столами, ему оказан был г-жою де Баржетон лестный прием, и она, как королева, привыкшая повелевать, представила его своим гостям. Она назвала управляющего косвенными налогами господином Шатле и чрезвычайно смутила его, дав понять, что ей известно о незаконном происхождении частицы дю. С того вечера Люсьен был насильственно введен в общество г-жи де Баржетон, но он был принят, как вещество ядовитое, и каждый поклялся изгнать его, применив в качестве противоядия дерзость. Несмотря на победу, владычество Наис поколебалось: объявились вольнодумцы, покушавшиеся восстать. По наущению г-на Шатле коварная Амели, она же г-жа де Шандур, решила воздвигнуть алтарь против алтаря и стала принимать у себя по средам. Но салон г-жи де Баржетон был открыт каждый вечер, а люди, посещавшие его, были так косны, так привыкли смотреть на одни и те же обои, играть в тот же трик-трак, видеть тех же слуг, те же канделябры, надевать плащи, калоши, шляпы все в той же прихожей, что любили ступени лестницы не менее, нежели хозяйку дома.
— Стерпят и щегленка[36] из священной рощи, — сказал, вымучив остроту, Александр де Бребиан.
Наконец председатель Земледельческого общества утишил волнение поучительным замечанием.
— До революции, — сказал он, — самые именитые вельможи принимали у себя Дюкло[37], Гримма[38], Кребильона[39], людей без положения, как и этот стихоплет из Умо, но они не принимали сборщиков податей, каковым, в сущности, является господин Шатле.
Дю Шатле поплатился за Шардона, повсюду ему стали оказывать ледяной прием. Почувствовав общую враждебность, управляющий косвенными налогами, поклявшийся с той поры, когда г-жа де Баржетон назвала его Шатле, добиться ее благосклонности, вошел в интересы хозяйки дома; он поддержал юного поэта, объявив, что они друзья. Этот великий дипломат, которым так опрометчиво пренебрег Наполеон, обласкал Люсьена, назвавшись его другом. Чтобы ввести поэта в общество, он дал обед, на котором присутствовали префект, главноуправляющий государственными сборами, начальник гарнизона, директор морского училища, председатель суда, — короче, все власти. Бедного поэта так чествовали, что всякий другой, только не юноша в двадцать один год, конечно, заподозрил бы в столь щедрых похвалах дурачество! За десертом Шатле попросил своего соперника прочесть оду «Умирающий Сарданапал» — последний его шедевр. Выслушав оду, директор коллежа, мужчина, равнодушный ко всему, захлопал в ладоши и объявил, что Жан-Батист Руссо[40] не сочинил бы лучше. Барон Сикст Шатле рассудил, что рано или поздно стихотворец зачахнет в тепличной атмосфере похвал или же, опьяненный преждевременной славой, позволит себе какую-либо дерзкую выходку и, натурально, опять впадет в ничтожество. В ожидании кончины гения он, казалось, принес в жертву свои собственные притязания на г-жу де Баржетон, но, как ловкий плут, он составил план действий и зорко следил за каждым шагом влюбленных, подстерегая случай погубить Люсьена. С той поры и по Ангулему и по всей округе пошла глухая молва о существовании великого человека в Ангумуа. Все пели хвалы г-же де Баржетон за ее заботы об этом орленке. Но коль скоро поведение ее было одобрено, она пожелала добиться полного признания. Она раструбила по всему департаменту, что дает вечер с мороженым, пирожным и чаем — великое новшество в городе, где чай продавался только в аптеках, как средство от расстройства желудка. Цвет аристократии приглашен был послушать великое творение, которое должен был прочесть Люсьен. Луиза утаила от своего друга, с каким трудом она преодолела все препятствия, но она обронила несколько слов о заговоре, составленном против него светом; ибо она не желала оставить юношу в неведении о тех опасностях, какие неминуемо подстерегают гениальных людей на поприще, чреватом препонами, неодолимыми для малодушных. Победой она воспользовалась для назидания. Беломраморными руками она указала ему на Славу, покупаемую ценою непрерывных страданий, она говорила ему, что неизбежно для поэта взойти на костер мученичества, она намаслила самые лучшие свои тартинки и сдобрила их самыми пышными выражениями. То было подражание импровизациям, которые достаточно испортили роман «Коринна»[41]. Луиза, восхитившись собственным красноречием, еще более полюбила вдохновившего ее Вениамина[42]; она советовала ему смело отречься от отца, принять благородное имя де Рюбампре, пренебречь шумом, который по сему случаю подымется, ибо король, конечно, узаконит перемену имени. Она в родстве с маркизой д'Эспар, урожденной де Бламон-Шоври, дамой чрезвычайно влиятельной в придворных кругах. Луиза берется исходатайствовать эту милость. При словах «король», «маркиза д'Эспар», «двор» Люсьен загорелся, как фейерверк, и необходимость этого крещения была доказана.
— Милый мальчик, — сказала Луиза с нежной насмешкой, — чем ранее это свершится, тем скорее будет признано.
Она вскрыла последовательно, один за одним, все слои общества и вместе с поэтом сосчитала ступени, через которые он сразу перешагнет, приняв это мудрое решение. В одно мгновение она принудила Люсьена отречься от плебейских идей о несбыточном равенстве в духе 1793 года, она пробудила в нем жажду почестей, остуженную холодными рассуждениями Давида. Она указала на высший свет, как на единственную арену его деятельности. Неистовый либерал стал монархистом in petto[43]: Люсьен вкусил от плода аристократической роскоши и славы. Он поклялся положить к ногам своей дамы венец, пускай окровавленный; он завоюет его любой ценою, quibuscumque viis[44]. В доказательство своего мужества он поведал о своих невзгодах, которые он таил от Луизы, послушный безотчетной робости, спутнице первой любви, не дозволяющей юноше хвалиться своими достоинствами, ибо ему милее знать, что оценили его душу, сохранившую incognito[45]. Он описал гнет нищеты, переносимой с гордостью, работу у Давида, ночи, посвященные науке. Юный пыл его напомнил г-же де Баржетон двадцатишестилетнего полковника де Кант-Круа, и взор ее затуманился. Заметив, что его величественной возлюбленной овладевает слабость, Люсьен взял ее руку, — и ему позволили ее взять, — и поцеловал с горячностью поэта, юноши, любовника. Луиза снизошла до того, что разрешила сыну аптекаря коснуться ее чела и приложиться к нему своими трепетными устами.