Дэвид Лоуренс - Радуга в небе
Она не могла ни спать, ни бодрствовать. Словно расплющенная между двух жерновов — прошлого и будущего, словно цветок, пробившийся на свет божий лишь затем, чтобы быть придавленным каменной глыбой, она была беспомощна.
Смятение и беспомощность все длились, ее окружали подвижные громады, грозившие раздавить. И выхода не было. Если не считать привычного беспамятства, холодного мрака, который она силилась сохранить. Но вот однажды викарий показал ей яйца дрозда в гнезде возле задней двери. Глазам ее предстала мать-дроздиха в гнезде и как та простирала крылья, стараясь утаить свое сокровище. Напряженный пыл этого старания, эти распростертые крылья тронули ее до глубины души. Она вспомнила это и утром, встав и заслышав песнь дрозда, и она подумала: «Почему только я не умерла тогда, зачем я здесь?»
Встречные казались ей не живыми людьми, а грозными призраками. Ей было трудно приспособиться к ним, привыкнуть.
В Польше крестьяне, народ, были для нее быдлом, рабочим скотом, призванным служить ей, своей хозяйке. Ну, а здешние жители… Она пробуждалась и озиралась потерянно.
Но вот встреча с Брэнгуэном, там, на дороге, ее, можно сказать, задела. Тело подрагивало и пощипывало, будто она карабкается в гору. А после того случая, когда она зашла к нему на кухню, голос тела стал звучать явственно и настойчиво. Вскоре она уже желала его. Он стал тем мужчиной, которому суждено было ближе всех к ней подойти, чтобы пробудить ее.
Однако периоды равнодушия, когда она впадала в бесчувствие и безразличие, случались по-прежнему, и тогда в ней крепло желание не жить больше, уберечься от жизни. А бывали утра, когда, просыпаясь, она чувствовала ток крови в жилах и лежала открытая солнцу, как распустившийся цветок, полный неутолимого желания.
Узнав его получше, свой инстинктивный выбор она сосредоточила на нем, и только на нем. Многое в нем ее отталкивало — уж очень не похож он был на людей ее круга. Лишь один инстинкт — слепой, неукротимый, толкал ее принять его, предаться ему. Это обеспечит надежность. Она ощущала в нем глубокую укорененную надежность, надежность жизни с ним и в нем. К тому же он так молод и чист. Непоколебленная живость его голубых глаз радовала ее, как ясное утро. Как же он молод!
А затем она опять впадала в тупое безразличие — состояние, которое не могло долго продолжаться. По жилам струилось тепло, и она чувствовала, как раскрывается, распускается, взыскуя чего-то, как взыскует солнца раскрытый венчик цветка, как раскрывает клюв птенчик, жаждущий брать, брать. И он приблизился, медленно, боязливо, удерживаемый грубым страхом и побуждаемый желанием, огромнее его самого.
Когда, открывшись, она обратилась к нему, исчезло все, что с нею было и есть, и она стала новой, как только что распустившийся цветок, ждущий в покорной готовности. Этого он не мог понять. И, не понимая, заставлял себя неукоснительно следовать строгим правилам приличного ухаживания, имея в виду законный брак. Она же, после того как он отправился к викарию и попросил ее руки, в течение нескольких дней пребывала в неопределенной готовности, ожидая его. Он был взбудоражен до полного разброда чувств. Он переговорил с викарием и огласил будущий брак. После чего стал ждать.
Она была вся внимание и не сводила с него глаз, инстинктивно готовая раскрыться, чтобы принять его. Он же действовать не мог и из страха перед собой, и из почтительного отношения к ней, от которого не мог отступить. И разброд чувств продолжался.
А через несколько дней она постепенно опять замкнулась, отстранилась от него, укрывшись, как броней, непроницаемая, рассеянная. Вот тут он познал настоящее отчаянье, погрузившись в его черную бездну. Он думал, что потерял ее навеки, уже узнав радость общения с ней, он был опять отвергнут, отброшен прочь. С горьким чувством и камнем на сердце он влачил призрачное существование. Пока постепенно отчаяние не заставило его потерять всякую рассудительность и он не взбунтовался — яростно и оголтело.
Безмолвный, снедаемый страстью, он приходил на свидания с ней, возмущенный, угрюмый, почти ненавидящий. Пока постепенно она не стала ощущать его присутствие, не стала мыслить себя в соединении с ним и кровь ее не взыграла, раскрывая ее ему навстречу, обращая ее к нему. Он ждал, когда придет вновь волшебство наваждения, готовое связать их воедино в торопливом и яростном пламенном порыве. И опять его смущала собственная скованность, стягивавшая его, словно канатами, не дававшая шевельнуться. Кончилось тем, что она сама подошла к нему, расстегнула на нем жилет и рубашку и приложила ладонь к его груди, чтобы познать, почувствовать его. Ибо разве не жестоко открыться, предаваясь ему, в то же время не чувствуя его, не ощущая даже, что он рядом? Она отрешилась от всякой мысли о будущем, отдавшись моменту, но он не смог последовать за ней, не смог овладеть ею.
Так он и жил, замерев в ожидании, словно приглушив в себе половину своих чувств, до самой свадьбы. Она этого не понимала. И опять жизнь ее подернулась туманом неясности и дни текли неразличимо. Он не мог достучаться до нее. На время она ускользала, вновь оставляя его наедине с собой.
Мысль о реальности брака, об обнаженной близости вызывала страдание. Он так плохо ее знал. И они были такими чужими, такими чуждыми друг другу. Даже беседовать им было трудно. Когда она рассказывала ему о Польше, о прошлом, все это было настолько чужим, что мало что говорило его сердцу. А когда он глядел на нее, преувеличенное почтение и страх перед неведомым преображал его желание в благоговение, отводя от нее проявления страсти, гася их.
Она этого не знала и не понимала. Ведь они разглядели и признали друг друга. Это было так, и между ними не существовало иной преграды, чем они сами.
На свадьбе лицо его было застывшим, ничего не выражающим. Он хотел напиться, чтобы избавиться от мыслей о прошлом и будущем и радоваться настоящему. Не получалось. Лишь сильнее замирало в ожидании сердце. Веселые шутки и двусмысленные намеки гостей вызывали у него еще большую неловкость. Он пропускал их мимо ушей. Мыслями он весь был в том, что должно было произойти, и освободиться, расслабиться он не мог.
Она сидела спокойно, со странной тихой улыбкой на лице. Страха в ней не было. Приняв его, она хотела отдаться ему и этому часу, сиюминутности. Будущего не существовало, прошлое исчезло, был лишь этот час, ее час. Она не замечала даже его, сидящего рядом с ней во главе стола. Он был совсем близко, и скоро они станут одно целое. Чего же больше?
Когда настало время гостям расходиться, ее темное лицо посветлело, гордо вскинув голову, она оглядела собравшихся ясным взглядом широко открытых глаз, и мужчины потупились, а женщины восторженно признали ее превосходство. Прощаясь с гостями, она выглядела удивительно, ее безобразно широкий рот улыбался улыбкой гордости и понимания, голос был тих, но звучен, и иностранный акцент приятно ласкал слух, а взгляд больших расширенных глаз был устремлен куда-то мимо всех и каждого. Манеры ее были учтивы и изящны, но гостей, которым она протягивала руку, она словно не замечала.
А Брэнгуэн стоял подле нее, обмениваясь сердечными рукопожатиями с друзьями, с благодарностью принимая их поздравления, радуясь знакам внимания. Но сердце мучительно ныло, и улыбаться он даже не пытался. Близилось время его испытания и посвящения, его Гефсиманский сад и победное увенчание и торжество.
С ней связано было так много ему неясного. Приблизившись к ней, он подошел вплотную к такой ужасной и мучительной неизвестности. Как объять и измерить ему эту бездну? Как обвить руками темную глубину, прижать ее к груди, предаться ей? Каких только угроз она не таит в себе! Да пыжься он до скончания веков, тянись изо всех сил, все равно ему этого не постичь, не отдать самого сокровенного, что доныне принадлежало только ему, милостям этой неведомой силы. Да и какой мужчина сможет одолеть ее, заключить в свои объятия, овладеть ею с уверенностью, что победил лежащее возле самого его сердца ужасное неведомое? Да что она такое на самом деле, чему он должен посвятить себя, одновременно объяв это и пропитавшись этим?
Ему предначертано стать ее мужем. Это решено. И он жаждет этого больше всего на свете, больше самой жизни. И вот она стоит подле него в своем шелковом платье и глядит на него взглядом таким странным, что в душу заползает подобие ужаса — такая она странная, и чужая, и грозно-неотвратимая. Он не вынесет этого взгляда из-под странно насупленных густых бровей.
— Поздно уже? — спросила она.
Он взглянул на часы.
— Нет, половина двенадцатого, — сказал он. И под каким-то предлогом ретировался на кухню, оставив ее в комнате стоящей посреди разора, беспорядка и пустых бокалов.
Возле очага, обхватив голову руками, сидела Тилли. Когда он вошел, она вздрогнула.
— Почему ты еще не легла? — спросил он.