Пэрл Бак - Земля
— Пусть его убьют, но я не могу этого сделать.
Он ушел в комнату, где спал, лег на кровать и завернулся с головой в ватное одеяло, чтобы не слышать предсмертного рева животного. Тогда О-Лан, шатаясь от слабости, взяла большой кухонный нож и нанесла животному глубокую рану в шею, и оно рухнуло на землю. И она взяла чашку и собрала его кровь, чтобы сделать из нее студень, ободрала кожу и разрубила на куски большую тушу. А Ван-Лун вышел только тогда, когда все было кончено и мясо было сварено и подано на стол. Но мясо быка не шло ему в горло, он так и не мог проглотить ни куска и съел только немного супа. И О-Лан сказала ему:
— Бык есть бык, а этот уже состарился. Ешь, когда-нибудь мы заведем другого, гораздо лучшего, чем этот.
Тогда Ван-Лун немного утешился и съел один кусочек, а потом еще и еще, и все они стали есть. Но и бык в конце концов был съеден, и мозг высосан из его костей; все это слишком скоро кончилось, и ничего не осталось, кроме кожи, сухой и жесткой, растянутой на бамбуковой раме, которую сделала О-Лан.
Сначала в деревне были настроены враждебно к Ван-Луну, так как думали, что у него спрятано серебро и запасы пищи. Дядя его, который начал голодать одним из первых, пришел с назойливыми просьбами к его дверям; на самом деле ему с женой и семерыми детьми нечего было есть. Ван-Лун неохотно отмерил в подставленную полу халата кучку бобов и горсть драгоценной кукурузы. Потом сказал решительно:
— Вот и все, что я могу уделить. Прежде всего я должен кормить отца, не говоря уже о том, что у меня есть дети.
Когда дядя пришел снова, Ван-Лун закричал на него:
— Если я буду заботиться о старших в роде, то моя семья умрет с голоду! — и отослал его с пустыми руками.
С этого дня дядя обозлился на него, как собака, которую отпихнули ногой, и нашептывал то в одном, то в другом доме:
— У моего племянника есть и деньги и еда, но он никому не хочет давать, даже мне и моим детям, а мы плоть от плоти его и кость от его костей. Нам придется умереть с голоду.
И когда семья за семьей в деревушке прикончила свои запасы и истратила последние деньги на скудных городских рынках, и зимние ветры подули из пустыни, холодные, как стальное лезвие, сухие и бесплодные, сердца деревенских жителей обезумели от голода и от вида исхудавших жен и плачущих детей, и когда дядя Ван-Луна бродил, как голодный пес, по улицам и нашептывал запекшимися губами: «Есть у нас такой, у кого найдется пища, у кого дети все еще толсты», — мужчины взяли колья и пошли однажды ночью к дому Ван-Луна и принялись колотить в дверь.
Когда на голоса соседей он открыл ее, они вытолкали его за дверь, выбросили из дома напуганных детей и обшарили каждый угол и исцарапали весь пол в поисках спрятанной пищи. Когда же они нашли жалкий запас сухих бобов и чашку сухой кукурузы, они испустили вопль досады и отчаяния и захватили его утварь, стол, и скамейки, и кровать, где лежал старик, плачущий от страха.
Тогда О-Лан выступила вперед, и ее однозвучный и неторопливый голос раздался над толпой мужчин:
— Подождите, еще не время! — крикнула она — Не время брать у нас столы и скамейки. Вы взяли все наши запасы. Но у вас дома есть еще непроданные столы и скамейки. Мы в расчете. У нас столько же бобов и кукурузы, сколько у вас. Нет, у вас больше, потому что вы отняли у нас последнее. Небо вас накажет, если вы возьмете больше. А теперь мы пойдем собирать траву и кору с деревьев, чтобы накормить наших детей, вы — своих, а мы — своих трех и вот этого четвертого, который родится в такие времена.
Говоря так, она прижала руку к животу, и мужчины устыдились и вышли один за другим, потому что они были не злые люди, а только голодные.
Остался один, которого звали Чин, маленький, молчаливый человек; у него и раньше было желтое, обезьянье лицо, а теперь оно осунулось, и глаза смотрели тревожно. Ему хотелось сказать, что он стыдится своего поступка, потому что он был честный малый, и только плач голодного ребенка заставил его пойти на дурное дело. Но за пазухой у него была спрятана горсть бобов, которую он схватил, когда нашли запас, и он боялся, что если он заговорит, то ему придется отдать ее. Он только посмотрел на Ван-Луна немым измученным взглядом и вышел.
Ван-Лун стоял на дворе, где столько лет подряд он молотил обильные урожаи, и который теперь пустовал уже много месяцев. Теперь ничего не осталось в доме, нечем было кормить отца и детей, нечем кормить жену, которой приходилось питать не только свое тело, но и растущего в ней ребенка, того, кто со всей жестокостью новой жадной жизни питался плотью и кровью своей матери. На мгновение его охватил великий страх. Потом его кровь словно вином согрелась утешительной мыслью. Он сказал в сердце своем:
— Землю у меня не могут отнять. Труды свои и урожай своих полей я вложил в то, чего отнять нельзя. Если бы у меня было серебро, они взяли бы его. Если бы я купил запасов на это серебро, они взяли бы их без остатка. У меня есть еще земля, и она моя.
Глава IX
Ван-Лун, сидя на пороге своего дома, говорил себе, что теперь непременно нужно что-нибудь сделать. Они не могли оставаться здесь, в этом пустом доме, и умирать с голоду. В его исхудавшем теле, которое он с каждым днем все туже и туже стягивал поясом, была непреклонная решимость жить. Он не хотел, чтобы сейчас, когда он вступал в расцвет жизни, его обокрала бессмысленная судьба. Теперь в нем было столько злобы, что иногда он не мог найти для нее выход. По временам его охватывало бешенство, и он выбегал на свой опустевший ток и грозил бессмысленному небу, которое сияло над ним вечной синевой, ясное, холодное и безоблачное.
— До чего же ты зол, отец небесный! — кричал он дерзко.
И если на мгновение его охватывал страх, то в следующее мгновение он говорил себе угрюмо:
«А что может со мной случиться хуже того, что уже случилось?»
Однажды, ослабев от голода и едва волоча ноги, он подошел к храму Земли и, не торопясь, плюнул в лицо маленькому невозмутимому богу, который восседал там со своей богиней. Перед этой четой не было курительных палочек, не было в течение уже многих лун, их бумажная одежда порвалась, и через дыры видно было глиняное тело, но они сидели все так же невозмутимо. И Ван-Лун заскрежетал на них зубами, а потом вернулся домой и со стоном повалился на постель. Теперь они почти не вставали. Незачем было вставать, и беспокойный сон заменял им хоть на время еду, которой у них не было. Кукурузные стебли они давно высушили и съели. Они обдирали кору с деревьев, и по всей округе люди ели траву, собирая ее в зимнее время на холмах. Нигде не было ни одного животного. Человек мог итти много дней и не встретить ни быка, ни осла и никакой другой скотины или птицы.
Животы у детей раздулись от голода, и никто в эти дни не видел ни одного ребенка, играющего на деревенской улице. Самое большее, если два мальчика в доме Ван-Луна подползали к дверям и сидели на солнце, жестоком солнце, неустанно изливавшем на них свое бесконечное сияние. Прежде округленные тела детей стали угловатыми и костлявыми. Кости были мелкие и острые, как у птиц, и только животы оставались большими и тяжелыми. Девочка не могла даже садиться без чужой помощи, хотя ей давно пора было ходить, и лежала целыми часами безропотно, закутанная в старое одеяло. Сначала ее сердитый и настойчивый крик раздавался по всему дому, но теперь она затихла, слабо сосала все, что ей клали в рот, и больше не было слышно ее голоса. На осунувшемся личике впалые черные глаза смотрели неподвижным взглядом на всех домашних; синие губы втянулись, как у беззубой старухи. Такое упорство маленькой жизни почему-то привязывало к ней Ван-Луна, хотя, будь она полная и веселая, как другие в ее возрасте, он обращался бы с ней небрежно: ведь это была только девочка. Иногда, смотря на нее, он тихо шептал:
— Бедная дурочка, бедная маленькая дурочка!
Однажды, когда она улыбнулась бледной улыбкой, показывая беззубые десны, он невольно прослезился и, взяв в свою худую, жесткую руку ее маленькие пальчики, почувствовал, как они слабо уцепились за его указательный палец. После этого он иногда брал ее голенькую, сажал ее за пазуху и сидел с ней на пороге дома, согревая ее скудным теплом своего тела и глядя вдаль на иссохшие, плоские поля.
Старику жилось лучше, чем другим, потому что ему давали есть первому, если в доме что-нибудь было, хотя бы детям и пришлось остаться голодным. Ван-Лун говорил себе с гордостью, что в смертный час никто не сможет упрекнуть его, что он забывал отца. Старик должен есть, хотя бы для этого Ван-Луну пришлось пожертвовать собственным телом. День и ночь старик спал и ел, что ему давали, был веселее других, и в нем оставалось еще довольно силы, чтобы выползти на двор к полудню, когда пригревало солнце. Однажды он пробормотал разбитым голосом, похожим на шелест ветра в сухих зарослях бамбука: