Исаак Башевис-Зингер - Семья Мускат
— А почему мне должно быть стыдно? К своему отцу, раввину, она ни за что не вернется. Я слышал, что Акива разведется с ней со дня на день, и она, с Божьей помощью, выйдет наконец замуж за Герца Яновера по закону Моисея и Змаила — пардон, Израиля.
— Что произойдет в дальнейшем, мне не известно. Зато то, что происходит сейчас, — стыд и срам. К чему тянуть молодого человека в это болото?
— Ерунда. Место прекрасное, живое. Там собирается вся варшавская еврейская интеллигенция. Настоящий салон. Я бы и сам там ошивался — если б не клопы.
— Абрам, я же просила тебя, выбирай выражения. — На этот раз Даша рассердилась не на шутку. История про Гину, ее мужа Акиву и Герца Яновера не предназначалась для ушей восемнадцатилетней Адасы. Роза-Фруметл опустила на колени чашку и подняла глаза — она не могла скрыть своего любопытства. Аделе по-прежнему листала альбом — теперь, правда, с каким-то ожесточением.
Стоило Адасе и Асе-Гешлу выйти из гостиной, как Аделе встала и подошла к окну. Вечерело. В сгущающихся сумерках шел первый снег, мягкий и сырой, снежинки кружились на ветру и таяли, не успев коснуться земли. Поднимавшийся из труб дым смешивался с белыми хлопьями. Над крышами домов пролетали птицы — по одной и целыми стаями. На противоположной стороне улицы стояла груженная мешками и крытая холстом повозка. Две приземистые лошади с рубцами на боках стояли рядом и прядали ушами. Время от времени они поворачивали головы друг к другу, словно обмениваясь каким-то лошадиным секретом. Аделе стояла у окна, прижавшись теплым лбом к оконному стеклу, и вдруг подумала, что ее мать, пожалуй, права: ей незачем уезжать; незачем, да и не к кому. Ей надоело читать книги, надоело вспоминать отца, который так рано умер, своего возлюбленного в Бродах, с которым она порвала из гордости, всю свою неинтересную, лишенную событий жизнь. Теперь она пожалела, что была так резка с бездомным юношей из Малого Тересполя и что совершенно напрасно выводила из себя Абрама и Дашу.
«Я тоже могла бы давать ему уроки, — подумала она. — Все лучше, чем постоянно быть одной».
3Комната Адасы была длинной и узкой, с окном во двор. На стене, обклеенной светлыми обоями, висели пейзажи и семейные фотографии, в том числе и фотография самой Адасы. В углу, у стены, стояла металлическая кровать, застеленная вышитым покрывалом. На подушке лежала думка, тоже с узорами. В маленьком квадратном, выстланном мхом аквариуме плавали три крошечные рыбки. Лучи заходящего солнца падали, оживляя блеклые краски, на картины в золотых рамах, разбегались зайчиками по обоям, по полированному паркету, переливались на золотом тиснении книг на полках. На круглом столе лежал какой-то фолиант, стояла ваза с бледно-синими цветами. Адаса быстрым шагом пересекла комнату, взяла книгу со стола и сунула ее в комод.
— Вот моя библиотека, — сказала она, указывая на полки. — Если хотите, можете посмотреть.
Аса-Гешл подошел к книжным полкам. В основном учебники: грамматика, русская история, география, история мира, латинский словарь. «Протест» Пшибышевского стоял рядом с «Паном Тадеушем» Мицкевича, «Исповедь дурака» Стриндберга — рядом с толстым томом под названием «Фараон». Аса-Гешл снял с полки несколько книг, взглянул на титул, полистал их и поставил обратно.
— Беда в том, — признался он, — что читать хочется все подряд.
— С удовольствием дам их вам почитать. Берите, какую хотите.
— Спасибо.
— Может, зажечь лампу? Я-то люблю этот полусвет — как говорится, между волком и собакой.
— Я тоже.
— Расскажите, что вы собираетесь изучать. В математике я очень слаба.
— Понимаете, я хотел бы сдавать в университет — экстерном.
— Тогда вам нужен учитель. Я ведь и сама еще ничего не сдавала — заболела перед самыми экзаменами.
Она присела на край кровати. В лучах заходящего солнца волосы Адасы приобрели оттенок расплавленного золота. Ее маленькое личико оставалось в тени. Она повернула голову к окну и поглядела на небо, на ряды крыш, на высокую фабричную трубу. Снежинки, шурша, ложились на оконное стекло. Аса-Гешл сидел на стуле возле книжных полок, вполоборота к Адасе. «Если б у меня была такая комната, — думал он, — и если б я мог растянуться на такой кровати…» Он взял с полки книгу, раскрыл ее и положил себе на колени.
— Почему вы ушли из дому? — спросила Адаса.
— Сам не знаю. Без всякой причины. Больше оставаться не мог.
— И ваша мать вас отпустила?
— Вначале не хотела. Ну, а потом сама поняла, что… — Он осекся.
— Вы и правда философ?
— О нет, просто прочел несколько книг, только и всего. Я мало что знаю.
— В Бога верите?
— Да, но не в Бога, который хочет, чтобы ему молились.
— А в какого?
— Вся Вселенная — часть Божественного. Мы сами часть Бога.
— Значит, если у вас зубная боль, то болит зуб не у вас, а у Бога?
— Что-то вроде того.
— Даже не знаю, чему вас учить, — сказала Адаса, помолчав. — Может, польскому. Русский мне не нравится.
— Польскому было бы хорошо.
— Вы понимаете этот язык? — Этот вопрос она задала по-польски.
— Да, вполне.
Стоило ей перейти на польский, как сменился весь тон разговора. Раньше в ее голосе звучали юношеские, почти детские нотки, одни фразы растягивались, другие произносились скороговоркой. По-польски же она говорила ясно и уверенно, чеканя каждый слог. В отличие от нее, Аса-Гешл изъяснялся по-польски медленно и запинаясь; он часто замолкал, чтобы подобрать нужное слово или обдумать форму глагола. Адаса, положив ногу на ногу, внимательно его слушала. Говорил он без грамматических ошибок, не путая, как ее отец, дательный и винительный падежи. Зато порядок слов был у него необычный. Что-то в его польском было знакомое, близкое, как будто польский язык каким-то чудом превратился вдруг в родной идиш.
— Что вы собираетесь делать в Варшаве?
— Пока не знаю.
— Мой дядя Абрам может оказать вам огромную помощь. Он всех знает. Он очень интересный человек.
— О да, это заметно.
— От него, конечно, очень много шума, но я его люблю. Мы все его любим — папа, мама, все. Стоит ему в какой-то день не прийти, как нам всем ужасно его не хватает. Я зову его «Летучий голландец» — так называется опера.
— Да, знаю.
— У него есть дочь, моя кузина, Стефа. Вот она бы вас могла научить. Она кончила школу с золотой медалью. Стефа ужасно похожа на отца — такая же жизнерадостная, энергичная. Мы с ней совсем разные.
— Простите меня, мадемуазель Адаса, но вы так красиво говорите — как поэт. — Аса-Гешл сам удивился своим словам. Они слетели с его губ совершенно неожиданно, вопреки его воле. Его давешнюю робость как рукой сняло — то ли из-за церемонного, чужого языка, на котором они говорили, то ли от полумрака в комнате. А может, все дело было в рюмке коньяка, которую он выпил за обедом.
— «Как поэт»? Да вы смеетесь надо мной.
— О нет, я совершенно серьезно.
— Я не пишу стихов, а вот читать их люблю.
— Я хотел сказать, что вы поэт в душе.
— Бросьте, вы прямо как дядя Абрам. Он тоже щедр на комплименты.
— Нет, нет, я серьезно.
— Хорошо. Итак, договорились, я даю вам уроки польского языка. Сколько раз в неделю?
— Это уж вы сами решайте. Как вам будет удобно.
— Тогда в воскресенье, во вторник и в четверг. С четырех до пяти.
— Я очень вам признателен.
— И не опаздывайте.
— Что вы, буду минута в минуту.
— А теперь давайте вернемся в гостиную, а то дядя Абрам не даст нам с вами проходу.
Они возвращались темным коридором. Аса-Гешл сделал шаг-другой и остановился. Перед его глазами, как когда он садился с Абрамом в дрожки, вновь распустился огненный цветок — огромный, залитый солнцем, с распустившимся бутоном; распустился и заиграл всеми, самыми фантастическими цветами — серым, лиловым, синим. Адаса взяла его за локоть и повела, как ведут слепого. Он споткнулся и чуть не опрокинул деревянную вешалку. В гостиной уже горел свет. Аделе стояла в оконном проеме с тем же альбомом в руках. Аса-Гешл слышал, как Даша говорила Абраму:
— Тот еще из него получится профессор! Без русского и польского.
— В Цюрихе нужен только немецкий.
— Немецкого, насколько я понимаю, он тоже не знает.
— Господи, а на каком языке он, по-твоему, читал лекции?! На вавилонском?
— Ты можешь говорить все, что тебе заблагорассудится. Все это вздор с начала до конца.
— Это ты несешь вздор, Даша. Я же собственными глазами видел: Герц Яновер будет читать лекции в университете. Написано черным по белому. Предмет, правда, я не запомнил. Апперцепции концепций, или наоборот.
— И что дальше? Это еще не значит, что он профессор.
— А кто? Акушерка?!
— Будь он профессором в Швейцарии, он бы не проводил в Варшаве тринадцать месяцев в году.