Орхан Памук - Дом тишины
— Сейчас принесу вам завтрак, — сказал я.
— Во сколько ты вчера вернулся? — спросил Фарук-бей Метина.
— Не помню! — ответил Метин. На нем была только рубашка и плавки.
— Ты оставил в машине хоть немного бензина? — спросил Фарук-бей.
— Не беспокойся, брат! — ответил Метин. — Я ездил на чужой машине. «Анадол» здесь слишком…
— «Анадол» — что? — язвительно спросила Нильгюн.
— А ты читай свою газету! — оборвал ее Метин. — Я с братом разговариваю.
Я пошел ему за чаем. Положил жариться новый кусок хлеба. Принес крепкого чаю и спросил:
— Хотите молока, Метин-бей?
— Все спрашивали о тебе, — говорил Метин.
— А мне-то что? — фыркнула Нильгюн.
— Раньше вы с этими девочками были ближайшими подружками, — заметил Метин. — Были не разлей вода, а сейчас ты книг начиталась и презираешь их.
— Я не презираю их. Просто не хочу их видеть.
— Презираешь. Хотя бы привет передала.
— Не собираюсь я ничего передавать! — сказала Нильгюн.
— Хотите молока, Метин-бей? — повторил я.
— Ты видишь? Ты стала слишком идейной. И очень дерзкой.
— Ты знаешь, что такое — идейный? — спросила Нильгюн.
— Как не знать, — ответил Метин. — У меня сестра есть, ей недавно промыли мозги, а я каждый день это наблюдаю.
— Дурак!
— Хотите молока, Метин-бей?
— Ребята, перестаньте, ребята! — повторял Фарук-бей.
— Не хочу я молока, — ответил Метин.
Я сбегал на кухню, перевернул хлеб. Мозги ей, говорит, промыли. Пока всем не очистят мозги от грязи, пустых верований и лжи, никому из нас нет спасения, поэтому я пишу многие годы, поэтому, Фатьма, говорил Селяхаттин-бей. Я налил себе стакан молока и выпил половину. Хлебцы поджарились, и я отнес их.
— Когда Бабушка на кладбище начнет молиться, вы тоже молитесь! — говорил Фарук-бей.
— Я забыла все молитвы, которым меня научила тетя, — сказала Нильгюн.
— Как ты быстро все забыла! — сказал Метин.
— Дорогая моя. я тоже все забыл, — сказал Фарук-бей. — Я говорю вам — вы только разведите руки, как Бабушка, чтобы она не расстраивалась.
— Не беспокойся, разведу, — сказал Метин. — Я на такие вещи внимания не обращаю.
— И ты разведи руки, хорошо, Нильгюн? — попросил Фарук-бей. — Да на голову что-нибудь завяжи.
— Хорошо, — согласилась Нильгюн.
— Это не будет противоречить твоим идеям? — спросил Метин.
Я вышел из столовой и пошел наверх, к Госпоже. Постучал в дверь. Вошел в комнату. Она уже позавтракала и опять стояла перед шкафом.
— Что случилось? — спросила она. — Что тебе нужно?
— Хотите еще стакан молока?
— Не хочу.
Я собирался забрать ее поднос, как вдруг она закрыла дверцу шкафа и крикнула:
— Не подходи!
— Да не подхожу я к вашему шкафу, Госпожа! — ответил я. — Вы же видите, я только поднос забираю.
— Что они там делают, внизу?
— Собираются ехать.
— Я еще не выбрала… — проговорила она, но затем будто вдруг смутилась и посмотрела на шкаф.
— Поторопитесь, Госпожа! — сказал я. — А то поедем по самой жаре.
— Ладно, ладно… Закрой дверь получше.
Я спустился на кухню, налил воду для грязной посуды. Допил свое молоко, подождал, пока согреется вода; заволновался, вспомнив о кладбище; стало грустно; задумался о предметах и инструментах из кладовки. На кладбище ведь иногда хочется плакать. Сходил к ним, Метин-бей попросил чаю, я отнес. Фарук-бей курил и смотрел во двор. Все молчали. Я вернулся на кухню, вымыл посуду. Когда пришел к ним опять, Метин-бей уже сходил оделся. Я тоже вернулся на кухню, снял передник, проверил, в порядке ли галстук и пиджак, расчесал волосы, улыбнулся себе в зеркале, как всегда, когда стригусь в парикмахерской, и вышел к ним.
— Мы готовы, — сказали все трое.
Я поднялся наверх. Ну вот, Госпожа наконец оделась. Опять на ней то же черное, страшное пальто; Госпожа высокая, но ее рост с каждым годом уменьшается, и поэтому подол пальто уже касается пола, а из-под него торчат острые носы ее старомодных туфель, как носы двух хитрых лисичек-сестричек. Она повязывала на голову платок. Увидев меня, точно смутилась. Мы немного помолчали.
— По такой жаре вы во всем этом вспотеете, — сказал я.
— Все готовы?
— Все.
Она оглядела комнату в поисках чего-то, посмотрела, что шкаф закрыт, опять что-то поискала и, опять взглянув на шкаф, сказала:
— Ну что, помоги мне спуститься.
Мы вышли из комнаты. Она видела, что я закрыл дверь, но сама еще раз подтолкнула ее рукой. У лестницы она оперлась на меня, а не на свою палку. Мы медленно спустились вниз, вышли во двор. Пришли остальные. Мы уже сажали ее в машину, как вдруг она спросила:
— Вы хорошо закрыли двери?
— Да, Госпожа, — ответил я, но все-таки пошел еще раз подергал дверь, чтобы она убедилась, то дверь закрыта.
Слава богу — наконец она уселась в машину.
7
О Аллах, машина, дернувшись, поехала, а я вдруг — вот странно, — я вдруг разволновалась, словно села в повозку с лошадьми, как в детстве, а потом я вспомнила о вас, милые, бедные мои, на кладбище, и тогда подумала, что заплачу, но нет, еще не время плакать, Фатьма, потому что я посмотрела на улицу из окна машины, выехавшей из ворот, и подумала — неужели Реджеп останется сейчас один дома, как вдруг машина остановилась, мы подождали немного, и вскоре карлик тоже пришел, сел через другую дверь в машину, тоже на заднее сиденье, а когда снова машина поехала — «Ты хорошо закрыл калитку, Реджеп?» — «Да, Фарук-бей» — я сильно прижалась к сиденью, — «Бабушка, вы слышали? Реджеп хорошо закрыл калитку. Чтобы вы потом не заладили, как в прошлом году, что калитка осталась открытой…», — я стала думать о них и, конечно, вспомнила, как ты, Селяхаттин, повесил над калиткой, о которой сейчас говорили, медную табличку с надписью «Доктор Селяхаттин, часы приема такие-то» и говорил — «С бедных я деньги брать не буду, Фатьма, мне хочется познакомиться с народом, у нас, правда, еще не очень много пациентов, мы же не в большом городе, а далеко на побережье», — и верно, в те времена не было никого, кроме нескольких бедных крестьян, а сейчас, подняв голову, я вижу все эти дома, магазины, толпа, прости господи, полуголых людей на пляже — не смотри, Фатьма — да что же это за шум такой, все в кучу, все вперемешку, твой любимый ад, Селяхаттин, пришел на землю, смотри — все, как ты хотел, тебе это удалось, — правда, если, конечно, тебе именно этого хотелось, видишь эту толпу, — этого тебе хотелось, да? — «Бабушка с таким интересом смотрит, правда?» — да нет же, вовсе не смотрю, но твои бессовестные внуки, Селяхаттин — «Бабушка, давай поедем кружным путем и покатаем тебя?» — наверное, считают и меня, твою безгрешную жену, такой же, как и ты, ну правильно, а что им еще делать, бедным деткам, так их воспитали, ведь ты, Селяхаттин, и сына вырастил таким, как сам, и Доан тоже своими детьми не интересовался, теперь за ними смотрит тетка, как мать — я не в состоянии, а когда тетя детьми занимается, так и бывает, и думают они, что их Бабушке интересно смотреть на все эти уродства, когда она на кладбище едет, ничего не думайте, видите — я даже не смотрю и, уронив голову перед собой, открываю свою сумку, вдыхаю ее запах — запах моей старости, а мои маленькие сухие ручки достают из крокодильего мрака сумки маленький носовой платок, я прикладываю его к сухим глазам, потому что все мысли мои — о них, и только о них — «Чего сейчас плакать, не плачьте, Бабушка!» — но они же не знают, как я вас любила, и не знают, что в этот солнечный день мысль о том, что вы умерли, невыносима для меня; еще несколько раз приложила платок к глазам, ладно, все, довольно, Фатьма, всю свою жизнь я жила с болью, и поэтому смиряться я тоже умею, все, теперь успокоилась, все прошло, видите, я подняла голову и смотрю: дома, стены, пластиковые буквы, афиши, витрины, цвета, все это тут же кажется мне противным, о Аллах, какое уродство, не смотри больше, Фатьма, — «Бабушка, а как здесь раньше было?» — я занята только своими мыслями и своей болью, а вас не слышу, чтобы что-то ответить, чтобы рассказывать, что раньше здесь были сады, сады, сады — такие красивые сады, а где сейчас эти сады, и что в первые годы здесь вообще никого не было, и ваш дед, пока шайтан не завладел им, говорил мне каждый вечер: «Пойдем, Фатьма, с тобой гулять, извини, что я застрял тут, не вожу тебя никуда, я не хочу вести себя, как восточный деспот, из-за того, что моя работа над энциклопедией отнимает у меня много сил и что у меня совсем нет ни на что времени; я хочу развлекать мою жену, хочу сделать ее счастливой; пойдем хотя бы по садам немного погуляем, и поговорим заодно, смотри, что я сегодня про читал; думаю, что наукой невозможно перестать заниматься, а у нас все такое убогое потому, что нет науки; теперь я четко осознал — нам тоже необходима эпоха Возрождения, возрождения науки; передо мной — страшный, великий долог, и я должен выполнить его: по правде, я благодарен Талату-паше, что ок сослал меня в эху глушь, потому что теперь я могу читать и размышлять, не будь у меня свободного времени и этого уединения, я бы никогда не додумался бы до всего этого и никогда не понял бы, Фатьма, как важен этот исторический долг; ведь и Руссо размышлял в лугах, на природе, и все это — его фантазии одинокого скитальца, а нас-то двое.