Адальберт Штифтер - Бабье лето
Так прошла весна и наступило лето. Если и в прошлом году жизнь в этой семье была мне приятна, то в нынешнем она стала еще приятнее. Мы все больше привыкали друг к другу, и порой мне казалось, что я вновь обрел нерушимую родину. Хозяин дома выделял меня, он часто навещал меня в моей квартире и подолгу говорил со мною, он приглашал меня к себе, показывал свои коллекции, свои работы и говорил о предметах, которые доказывали его ко мне уважение. Мать Матильды была очень ласкова, приветлива и добра. Она заботилась обо мне по-прежнему, но делала это проще, как нечто само собой разумеющееся. Мы все часто бывали в ее комнате и играли в какую-нибудь детскую игру или музицировали. Альфред с самого начала выказал мне большое доверие, доверие это все росло и стало безусловным. Он был прекрасный мальчик, открытый, ясный, простой, добродушный, живой, но никогда не загоравшийся злостью, веселый, невинный и послушный. Ему было тогда лет девять, развивался он все отраднее — и духом, и телом. Матильда все хорошела, она стала изящнее тех роз на беседке, к которым нам нравилось ходить. Я любил обоих детей несказанно. Когда Альфреду давали уроки, я при этом присутствовал, я направлял их и следил за ними, следил за его учением и всегда спрашивал выученное, чтобы он не оплошал перед учителем. Предметы, которыми я с ним занимался, я сильно умножил, стараясь преподавать их ему получше, и он и усваивал их лучше, чем прежде у других учителей. Отец и мать часто присутствовали при наших занятиях и убеждались в успехах сына. Матильду я брал на наши прогулки не только очень охотно, но и с большей радостью, чем прежде. Я говорил с ней, рассказывал ей что-нибудь, показывал попадавшиеся на нашем пути предметы, выслушивал ее вопросы, ее рассказы и отвечал на них. На скверных дорогах или в сырых местах я показывал ей лучшие пути или направления, где можно было пройти, не промочив ног. Дома я тоже принимал участие в ее занятиях. Я часто просматривал ее рисунки и давал ей советы, которым она с готовностью следовала. Она очень радовалась, когда после поправок рисунок выглядел гораздо лучше. Я присутствовал и при ее игре на фортепиано, не уставая слушать, как ее пальцы извлекают звуки из струн. Я старательно переписывал ей в тетради ноты, когда она по памяти записывала услышанную где-нибудь мелодию. Особенно это относилось к цитре, которую она, начав учиться играть на ней, очень полюбила и достигла в игре немалых успехов. Мать Матильды часто внимательно слушала, когда та извлекала из металлических струн прекрасные звуки, а мы с Альфредом вслушивались, затаив дыхание. Я читал ей и ее матери из их книг, отмечая лучшие места закладками. Еще я приносил ей цветы, лесные плоды и тому подобное, когда думал, что это доставит ей радость.
Лето кончалось, предстояла осень. Мы так много сделали, что время прошло незаметно. Для заполнения наших часов нам хватало самих себя. Когда появлялись чужие дети, когда устраивались игры и все скакали и прыгали по лужайке, Матильда стояла в стороне и безучастно глядела на это. К соседям мы ездили не столь часто, как в прошлом году, да и не испытывали такого желания.
Однажды мы втроем оказались у выхода из длинного, увитого лозами прохода в сад. Матильда и я стояли совершенно одни у самого выхода, Альфред был занят тем, что очищал запачкавшиеся таблички, висевшие на стволах деревьев, и перебирал упавшие неспелые плоды, раскладывая хорошие и плохие в разные кучки. Я сказал Матильде, что скоро кончится лето, что дни будут все быстрее укорачиваться, что скоро наступят холодные вечера, а потом эта листва пожелтеет, виноград соберут, и наконец настанет день возвращения в город.
Она спросила меня, неужели мне не хочется вернуться в город. Я сказал, что не хочется, что здесь так хорошо, а в городе, мне кажется, все будет иначе.
— Здесь в самом деле очень хорошо, — отвечала она, — здесь мы все гораздо больше вместе, а в городе появятся посторонние люди, мы будем разъединены, и будет казаться, что мы приехали в какой-то другой край. Но все-таки величайшее счастье — любить кого-нибудь.
— У меня нет больше ни отца, ни матери, ни сестер, ни братьев, — отвечал я, — поэтому я не знаю, каково это.
— Любят отца, мать, братьев, сестер, — сказала она, — и других людей.
— Матильда, неужели ты любишь и меня? — спросил я.
Я никогда не говорил ей «ты», не знаю, как вырвались у меня эти слова, казалось, их вложила мне в уста какая-то посторонняя сила. Не успел я произнести их, как она воскликнула:
— Ах, Густав, Густав, так сильно, что и сказать нельзя!
У меня ручьем хлынули слезы.
Она подбежала ко мне, прижалась мягкими губами к моему рту и обвила мне шею юными своими руками. Я тоже обнял ее и прижал эту стройную девочку к себе с такой силой, что, казалась, не смогу выпустить ее из объятий. Она задрожала в моих руках и вздохнула.
С той минуты не было для меня ничего дороже на свете, чем это милое дитя.
Когда мы оторвались друг от друга, когда она стояла передо мной, пылая невыразимым стыдом, испещренная светотенями лоз, когда от сладостного дыхания грудь ее то поднималась, то опускалась, я был околдован — передо мною стояла не девочка, а совершенная юная девушка, перед которой я не мог не благоговеть. У меня защемило сердце. Через несколько мгновений я вымолвил:
— Дорогая, дорогая Матильда!
— Мой дорогой, дорогой Густав, — ответила она.
Я протянул ей руку и сказал:
— Навсегда, Матильда.
— Навсегда, — отвечала она, взяв мою руку.
В этот миг к нам подошел Альфред. Он ничего не заметил. Мы молча пошли рядом с ним по проходу. Он рассказал нам, что названия деревьев, написанные на белых жестяных табличках, висевших на проволоке на нижней ветке каждого дерева, сильно запачканы, что все надо почистить и что отцу следовало бы распорядиться, чтобы каждый, кто моет, чистит деревья или выполняет здесь какую-нибудь другую работу, старался не забрызгать или как-нибудь не запачкать табличек. Затем Альфред сообщил нам, что нашел чудесные борсдорфские яблочки, которые благодаря укусам насекомых достигли ранней, почти полной спелости. Он сложил их у ствола дерева и попросит отца осмотреть их — нельзя ли ими воспользоваться. Было много и незрелых паданцев: перегруженные нынче плодами, деревья не выдержали их и уронили. Те из них, которые он нашел у первого ряда деревьев, он тоже сложил. Они вряд ли сгодятся на что-нибудь. Альфред уже предвкушал осень, когда все это сорвут и соберут прекрасные, синие, красные и желтовато-зеленые гроздья с обвивавших проход лоз. Ждать этого оставалось уже недолго.
Мы молча прошли с ним несколько раз по проходу взад и вперед.
Возбуждение немного унялось, и мы вернулись в дом. Но я не пошел с Матильдой к ее матери, как то обычно делал, а, отослав Альфреда в его комнату, стал бродить в кустах и все время возвращался к тому месту, откуда были видны окна, за которыми находилось самое дорогое мне существо. Мне думалось, что своим томлением я вызову ее из дому. Прошло лишь мгновение с тех пор, как мы расстались, но мне оно казалось ужасно долгим. Мне казалось, что без нее я не могу жить, казалось, что каждый миг, когда я не могу прижать к груди эту прелестную стройную девушку — потерянное сокровище. Прежде я никогда не брал за руку ни одну девушку, кроме моей сестры, и ни с одной не обменивался ни ласковым словом, ни приветливым взглядом. Это чувство застигло меня как буря. Мне казалось, что я вижу сквозь стены, как она ходит по комнате в своем длинном васильковом платье, с блестящими глазами и алым, как роза, ртом. Занавеска на окне шевелилась. Но ее не было у этого окна, за стеклом мелькнуло, казалось, румяное лицо, но это был лишь косой отсвет загорающейся вечерней зари. Я снова пробрался через кусты и прошел по увитому виноградом проходу, в сад, проход этот казался мне теперь чем-то неведомым и значительным вроде дворца из далекой восточной страны. Я прошел через кусты лещины к беседке с розами, казалось, будто вокруг нее цвели и пылали все розы, хотя там были лишь зеленые листья и вьющиеся растения. Я вернулся назад к дому и пошел на то место, откуда видно было окно Матильды. Она высунулась из окна и искала меня глазами. Увидев меня, она отпрянула. И у меня, когда я увидел это прелестное создание, было такое ощущение, будто меня ударила молния. Я снова скрылся в кустах. В том месте часть лужайки была окаймлена сиренью, в тени ее стояла скамья. К этой скамье я то и дело возвращался. Затем опять шел на лужайку и смотрел на окна. Она снова высунулась из окна. Так мы делали несчетное число раз, пока сирень не растворилась в вечерней заре, а окна не засверкали рубинами. Прекрасно было обладать общей сладостной тайной, сознавать ее и хранить ее жар в душе. Я в восторге унес ее в свое жилье.
Когда мы собрались за ужином, мать Матильды спросила меня:
— Почему вы сегодня, вернувшись из сада с детьми, не зашли ко мне?