Иво Андрич - Собрание сочинений. Т.3. Травницкая хроника. Мост на Дрине
— Видит бог, назовет тебя невесткой Мустай-бег из Незуков!
Фата рассмеялась приглушенно.
— И не смейся, — в узкую щель приоткрытой двери говорил ей возбужденный юноша, — свершится это чудо в один прекрасный день!
— Свершится, когда Вели-Луг в Незуки сойдет! — снова засмеялась Фата и повела плечами горделивым движением, присущим одним лишь юным красавицам и выражающим больше, чем слова и смех.
Так бесстрашно и неосмотрительно бросают вызов судьбе натуры исключительные, особо одаренные природой. Этот ее ответ молодому Хамзичу вскоре стал известен всем и каждому и передавался из уст в уста, как и все, что она делала и говорила.
Но не таковы были Хамзичи, чтобы оробеть и отступить перед первым же препятствием. Они и в других, менее важных делах не привыкли действовать скоропалительно, с наскока, не говоря уж о таком, как это. Попытка прибегнуть к содействию городской родни тоже не увенчалась успехом. Тогда старый Мустай-бег Хамзич решил взять сыновнюю женитьбу в свои руки. Общие торговые операции с давних пор связывали его с Авдагой. За последнее время по вине своего крутого и вспыльчивого нрава Авдага понес значительные убытки, повлекшие за собой обязательства, выполнение которых в срок было весьма затруднительно. Тут-то и пришел ему на выручку Мустай-бег и поддержал, как только добропорядочные деловые люди могут помочь и поддержать друг друга в трудную минуту: просто, спокойно и без лишних слов.
В прохладном сумраке приземистых лабазов и на гладких каменных скамьях перед ними решались не только вопросы торговой чести или денег, но и человеческие судьбы. Что произошло тогда между Авдагой Османагичем и Мустай-бегом Хамзичем, как Мустай-бег попросил Фату за своего единственного сына Наила и как горячий и честолюбивый Авдага отдал ее ему? Этого никто никогда не узнает. Точно так же никто по-настоящему не знал, какая сцена разыгралась наверху, в Вели-Луге, между отцом и единственной красавицей дочерью. Ни о какой строптивости с ее стороны не могло быть, конечно, и речи. Один только взгляд, полный горестного изумления, да это ее неповторимое горделивое движение плеч, а затем немая и беспрекословная покорность отчей воле, как заведено у нас спокон века. Словно во сне начала она проветривать, готовить и складывать девичье свое приданое.
И из Незуков ни единое слово не просочилось в мир. Осторожным Хамзичам претили праздные толки, подтверждающие их успех. Они достигли своей цели и, разумеется, были довольны своей победой. Но как в радости, так и в горе и неудачах им не нужно было чье-либо участие.
И все же о свершившемся сговоре много судачили и болтали всякий вздор, как это обычно бывает. В городе и округе только и разговоров было, что о Хамзичах, которые добились своего, о том, что прекрасную, надменную и мудрую Авдагину дочь, для которой в целой Боснии не находилось жениха, в конце концов перемудрили и укротили, и о том, что все-таки «Вели-Луг сойдет в Незуки», хотя Фата при свидетелях зареклась, что этому никогда не бывать. Но ведь известно, как любят люди говорить об унижении и падении тех, кто слишком высоко вознесся.
Целый месяц толковали об этом событии, услаждая свои уста, точно сладким сиропом, предстоящим унижением Фаты. Целый месяц шли приготовления в Незуках и в Вели-Луге.
Целый месяц готовила Фатима вместе с подругами, родственницами и наемными помощницами свое приданое. Девушки пели. Пела и она. И для этого находила в себе силы. И, прислушиваясь к звукам собственного голоса, думала свою думу. Ибо с каждым стежком иглы в ней росла уверенность (которую она старательно укрепляла в себе), что ни она, ни ее вышивки никогда не увидят Незуков. Про это она не забывала ни на миг. Но за работой и за песней Незуки, казалось, отступали куда-то очень далеко от Вели-Луга, а месяц представлялся нескончаемым. То же самое было и ночью. Ночью, когда под предлогом каких-то еще не оконченных дел она оставалась одна, ей открывался сверкающий мир, беспредельный, неизведанный и манящий.
Ночи в Вели-Луге теплые и свежие. В мерцающей пряже белого сияния мигают и трепещут низкие звезды. Стоя у окна, Фатима смотрят в ночь. Сладкие, мирные токи разливаются по всему ее телу, заставляя чувствовать в отдельности ноги и бедра, руки и шею, ставшие источником силы и радости, и особенно грудь. Высокая, пышная и тяжелая грудь сосками прикасается к деревянной решетке окна. И девушке кажется, что, вздымаясь и опускаясь вместе со светлым небом и ночным пространством, весь этот цветущий край, с домом, постройками и пашнями, дышит глубоким, размеренно-теплым дыханием. И от этого дыхания исчезает и возникает деревянная решетка окна, исчезает и возникает, касается ее сосков и исчезает, проваливаясь куда-то в бездну, и, снова поднимаясь, касается ее груди и куда-то уплывает вновь; и так попеременно без конца.
Перед ней простирается огромный мир, необозримым и при свете дня, когда вышеградская долина трепещет от зноя и почти ощутимо зреют пшеничные поля; окаймленный цепью черных гор и четкой линией моста, белеет город, рассыпавшийся у зеленой реки. Но ночью, только ночью, в сиянии вспыхнувших небес, человек постигает всю необъятность и безграничную власть вселенной, поглотившей крохотное его существо, растворившееся и отрешенное от самого себя, своих намерений, дел и забот. Только ночью живет он подлинной жизнью, безмятежной, ясной и нескончаемо долгой; только ночь освобождает его от тяготения слов, висящих над ним до могилы, от самоубийственных зароков и безвыходных обстоятельств, неумолимо приближающейся развязкой которых может быть один лишь позор или смерть. Да, ночью жизнь совсем не та, что днем, когда сказанное слово необратимо и зарок неумолим. Здесь все свободно, безгранично, неназванно и немо.
Вдруг откуда-то снизу, как бы издалека, донесся тяжелый, утробный и сдавленный хрип:
— Ааах, кхкхкх! Ааах, кхкхкх!
Это в покое нижнего этажа Авдага борется с приступами ночного кашля.
При этих столь знакомых звуках ей ясно представляется и сам отец, как он сидит и курит, поднятый с постели мучительным кашлем. Она словно видит его большие, так хорошо знакомые ей карие глаза с их теплой глубиной, в точности такие же, как у нее самой, только осененные тенями старости и светящиеся увлажненной слезами улыбкой, глаза, в которых она впервые увидела всю безысходность своей судьбы в тот день, когда ей объявили, что она обещана Хамзичам и должна быть готова через месяц.
— Кха, кха, кха! Ааах!
Недавний восторг перед торжественной красотой и величием ночи мгновенно угас. Прервалось щедрое дыхание земли. Легкая судорога свела девичью грудь. Погасли звезды и пространство. И только судьба, ее судьба, безысходная, горькая, решенная, прядет свои нити, надвигаясь на нее с течением времени в тишине, неподвижности и пустоте, остающейся после всего.
Глухо отозвался кашель снизу.
Да, она видит и слышит его, как будто он здесь, перед ней, ее обожаемый отец, сильный, единственный человек, с которым так сладостно было ощущать свою нерасторжимость с тех самых пор, как она помнила себя. И даже этот тяжкий удушливый кашель она чувствовала всем своим существом. Правда, это его уста сказали «да» после ее «нет». Но она с ним и здесь неразрывна, как и во всем остальном. И его «да» она принимает как свое (так же, как и свое «нет»). Вот почему ей выпала горькая, неотвратимая судьба и почему не видит она выхода из тупика и не может увидеть, раз его нет. Только одно она знает: отцовское «да», которое связывает ее так же, как и ее «нет», приведет ее к кадии рука об руку с Мустай-беговым сыном, ибо невозможно и представить себе, чтобы Авдага Османагич не сдержал слова. Но точно так же знает она и другое, причем с той же ясностью и непреложностью, что вопреки всему нога ее не может ступить в Незуки, ибо тогда она не сдержала бы своего слова. Что, разумеется, тоже невозможно, поскольку и ее слово — слово Османагичей. Здесь, в этой мертвой точке, между своим «нет» и отцовским «да», между Вели-Лугом и Незуками, здесь, в самом центре безысходности, следует искать выход. Вот о чем ее мысли. Ее не занимают больше ни вольные просторы беспредельного мира, ни даже сам путь из Вели-Луга в Незуки, а только короткий отрезок горестной дороги от здания суда, где кадия обвенчает ее с Мустай-беговым сыном, до конца моста и крутого спуска, где начинается узкая каменистая тропа в Незуки, тропа, на которую ее нога, и это совершенно непреложно, не ступит никогда. Этот отрезок дороги мысль ее, подобно снующему по основе челноку, пробегала бессчетно из конца в конец, от здания суда, через торговые ряды и площадь до конца моста, и, отпрянув, как пред бездонной пропастью, снова обратно, через мост, через площадь, через торговые ряды, к суду. Так без конца неутомимый челнок ее мысли ткал ее судьбу.
В поисках выхода, которого она никак не находила, ее мысль все чаще задерживалась в воротах, там, где на светлом граните прекрасных диванов сидели, разговаривая, люди и пела песни молодежь, а под ними ревела быстрая, зеленая, глубокая река. Но тут же, ужаснувшись видением возможного выхода, мысль ее снова начинала как заклятая метаться из конца в конец короткого пути и, не найдя никакого другого решения, опять останавливалась в воротах. И по ночам ее мысль все чаще возвращалась на то место и все дольше задерживалась там. А между тем одно предвидение неотвратимого дня, когда она уже не в мыслях, а наяву должна будет проделать этот путь и, не дойдя до края моста, найти выход, заключало в себе весь ужас смерти и всю невыносимость позора. Беспощадной и одинокой, ей вдруг начинало казаться, что одного этого ужаса предвидения достаточно для того, чтобы отдалить или хоть ненадолго отсрочить этот день.