Ги Мопассан - Пышка (сборник)
Она полюбила его за это еще больше, так как была увлечена, взволнована, восхищена великолепием цветной воды, ореолом сверкающего хрусталя.
Она бережно хранила в себе это воспоминание и, встретив мальчика через год, когда он играл в шарики с товарищами позади школы, бросилась к нему, обняла его и поцеловала с таким неистовством, что он заревел от испуга. Чтобы утешить его, она отдала ему свои деньги: три франка двадцать сантимов, целое состояние, на которое он глядел, вытаращив глаза.
Он взял деньги и позволил ласкать себя, сколько ей было угодно.
В течение четырех лет она отдавала ему все свои сбережения, которые он старательно прятал в карман, соглашаясь за это на ее поцелуй. Раз это были тридцать су, раз – два франка, раз – всего двенадцать су (она плакала от горя и унижения, но год выдался плохой), а в последний раз – пять франков – огромная круглая монета, при виде которой он удовлетворенно засмеялся.
Она только о нем и думала; он тоже с некоторым нетерпением ждал, когда она вернется, а завидя ее, бежал ей навстречу, и сердце девочки начинало сильно биться.
Затем он исчез. Его отдали в коллеж. Она узнала об этом из осторожных расспросов. Тогда она прибегнула к бесконечным уловкам, чтобы изменить маршрут родителей и заставить их проходить по этим местам во время летних каникул. Это удалось ей, но после целого года всяческих ухищрений. Итак, она не видела его уже два года и едва узнала при встрече: до того он изменился, вырос, похорошел и стал таким важным в мундирчике с золотыми пуговицами. Он сделал вид, что не замечает ее, и гордо прошел мимо.
Девочка проплакала два дня, и с тех пор для нее начались бесконечные страдания.
Она приезжала ежегодно. Она проходила мимо него, не смея ему поклониться, а он не удостаивал ее взглядом. Она любила его безумно. Она сказала мне:
– Это был единственный человек, существовавший для меня на земле, господин доктор; я даже не знаю, жили ли на свете другие люди.
Родители ее умерли. Она продолжала их ремесло, но вместо одной собаки завела себе двух страшных псов, которых все боялись.
Однажды, возвращаясь в эту деревню, где осталось навек ее сердце, она увидела молодую женщину, выходившую из аптеки Шуке под руку с тем, кого она любила. Это была его жена. Он был женат.
В тот же вечер она бросилась в пруд, что на площади мэрии.
Пьяный ночной гуляка вытащил ее и отнес в аптеку. Молодой Шуке сошел вниз в халате, чтобы помочь ей, и, словно не узнавая ее, раздел ее, растер и сурово сказал:
– Вы сумасшедшая! Нельзя делать такие глупости!
Этого было достаточно, чтобы исцелить ее. Он говорил с ней! Она была надолго счастлива.
Он ничего не пожелал взять в награду за свои хлопоты, хотя она упорно хотела заплатить.
Так протекла вся ее жизнь. Она плела солому, думая о Шуке. Ежегодно видела его сквозь окна аптеки. Привыкла покупать у него запасы домашних лекарств. Таким образом, видела его вблизи, говорила с ним и по-прежнему давала ему деньги.
Как я уже сказал, она умерла нынешней весной. Поведав мне эту грустную историю, она просила передать тому, кого она так терпеливо любила, все свои сбережения, накопленные в течение жизни: ведь она работала лишь ради него, ради него одного, голодая даже, по ее словам, чтобы только откладывать и быть уверенной в том, что он вспомнит о ней хоть раз после ее смерти.
Она передала мне две тысячи триста двадцать семь франков. Когда она испустила последний вздох, я оставил двадцать семь франков господину кюре на погребение, а остальную сумму унес.
На другой день я отправился к супругам Шуке. Они кончали завтракать, сидя друг против друга, толстые, красные, пропитанные запахом аптеки, важные и довольные.
Меня усадили и предложили вишневой наливки; я выпил и растроганно начал говорить, в уверенности, что они сейчас прослезятся.
Как только Шуке понял, что его любила эта бродяжка, эта плетельщица стульев, эта нищенка, он вскочил от негодования, словно она его лишила доброго имени, чести, уважения порядочных людей, чего-то священного, что ему дороже жизни.
Жена, возмущенная не меньше его, повторяла: «Негодяйка! Негодяйка! Негодяйка!..» – не находя иных слов.
Он встал и заходил крупными шагами позади стола; греческая шапочка его съехала на одно ухо. Он бормотал:
– Мыслимое ли это дело, доктор? Какое ужасное положение для мужчины! Что теперь делать? О! Если бы я знал об этом при ее жизни, я просил бы жандармов арестовать ее и засадить в тюрьму. И уж она бы оттуда не вышла, ручаюсь вам!
Я был ошеломлен результатом своей благочестивой миссии. Я не знал, что говорить, что делать. Но поручение нужно было выполнить до конца. Я сказал:
– Она завещала передать вам ее сбережения – две тысячи триста франков. Но так как все, что я сообщил, по-видимому, вам крайне неприятно, то лучше, быть может, отдать эти деньги бедным?
Супруги взглянули на меня, оцепенев от удивления.
Я вынул из кармана жалкие деньги – в монетах всех стран и всевозможной чеканки, золотые вперемешку с медными, и спросил:
– Как же вы решаете?
Первою заговорила госпожа Шуке:
– Но если такова была последняя воля этой женщины… мне кажется, неудобно было бы отказаться.
Муж, слегка смущенный, заметил:
– Во всяком случае, на эти деньги мы можем купить что-нибудь для наших детей.
Я сказал сухо:
– Как вам будет угодно.
Он продолжал:
– Так давайте, если уж она вам это поручила; мы найдем способ употребить эту сумму на какое-нибудь доброе дело.
Я отдал деньги, раскланялся и ушел.
На другой день Шуке явился ко мне и без обиняков сказал:
– Но эта… эта женщина оставила здесь свою повозку. Что вы намерены с нею сделать?
– Ничего, забирайте ее, если хотите.
– Отлично, это мне очень кстати, я сделаю из нее сторожку для огорода.
Он хотел уйти. Я позвал его:
– Она оставила еще старую клячу и двух собак. Нужны они вам?
Он удивился:
– Ну вот еще, что я с ними буду делать? Располагайте ими по своему усмотрению.
И он рассмеялся. Затем протянул мне руку, а я пожал ее. Что поделаешь? Врачу и аптекарю, живущим в одном месте, нельзя ссориться.
Собак я оставил себе. Священник, у которого был большой двор, взял лошадь. Повозка служит Шуке сторожкой, на деньги же он купил пять облигаций железных дорог.
Вот единственная глубокая любовь, которую я встретил за всю мою жизнь.
Доктор умолк.
Маркиза, глаза которой были полны слез, вздохнула:
– Да, одни только женщины и умеют любить!
ЗАВЕЩАНИЕ
Полю Эрвье
Я знавал этого высокого молодого человека по имени Рене де Бурневаль. Он был любезен, хотя и немного грустен, казался разочарованным во всем и большим скептиком, последователем того скептицизма, который судит точно и колко и с особенной меткостью умеет заклеймить краткой репликой светское лицемерие. Он часто повторял:
– Честных людей нет; во всяком случае, они честны только по сравнению с негодяями.
У него было два брата, господа де Курсиль, с которыми он никогда не видался. Из-за разных фамилий братьев я считал их сводными. Мне говорили несколько раз, что в этой семье произошла какая-то странная история, но не рассказывали подробностей.
Де Бурневаль очень понравился мне, и мы вскоре подружились. Однажды вечером, обедая у него с ним наедине, я случайно спросил:
– Вы от первого или от второго брака вашей матушки?
Он слегка побледнел, затем покраснел и несколько секунд молчал в явном смущении. Потом улыбнулся своей особенной, меланхолической, кроткой улыбкой и сказал:
– Друг мой, если вам будет не скучно, я расскажу вам некоторые необычайные подробности относительно моего происхождения. Я считаю вас разумным человеком и не боюсь, что от этого пострадает наша дружба; если же ей и придется пострадать, то я не стану насильно удерживать вас в числе моих друзей.
Моя мать, госпожа де Курсиль, была несчастная, застенчивая женщина, на которой ее муж женился по расчету. Вся жизнь ее была сплошной мукой. Ее любящая, робкая и деликатная душа чувствовала только беспрерывную грубость со стороны человека, который должен был стать моим отцом, – одного из тех мужланов, которых называют деревенскими дворянами. Не прошло и месяца после свадьбы, а он уже жил со служанкой. Сверх того, его любовницами были жены и дочери его фермеров, что отнюдь не мешало ему иметь двух сыновей от жены; со мною следовало бы считать трех. Мать постоянно молчала и жила в этом вечно шумном доме как мышка, притаившаяся под мебелью. Незаметная, поблекшая, трепещущая, она поднимала на людей светлый, беспокойный, вечно бегающий взгляд, взгляд существа, испуганного и томимого постоянным страхом. Между тем она была прелестна, исключительно прелестна: волосы у нее были какие-то боязливо-белокурые, с пепельным оттенком; они словно немного выцвели под влиянием непрерывного страха.