Ирвинг Стоун - Муки и радости
Микеланджело выглядел в этот вечер так, что его вполне можно было принять за возвращающегося с работы мастерового, и молодые друзья Леонардо в ответ на его слова громко рассмеялись.
— Растолковывай сам! — вскричал Микеланджело, считая, что молодые люди смеются по вине Леонардо. — Тебе только стихи и толковать. Вот ты слепил конную статую и хотел отлить ее в бронзе, да так и бросил, к стыду своему, не окончив!
У Леонардо вспыхнули лоб и щеки.
— Я не хотел тебе сказать ничего обидного, я всерьез спрашивал твоего мнения. Если кто-то смеется, я за других не отвечаю.
Но уши Микеланджело словно бы наглухо заложила горячая сера ярости. Он отвернулся, не слушая, и зашагал прочь, к холмам. Он шагал всю ночь, стараясь умерить свой гнев, подавить чувство униженности, стыда и катастрофы. Пока он не вышел за город, его все время бередило ощущение, что люди бесцеремонно глядят на него, что всюду он натыкается на колющие взгляды.
Блуждая в ночи, он оказался в глухих местах близ Понтассиеве. На рассвете он уже стоял у слияния рек Сиеве и Арно — отсюда дорога шла в Ареццо и Рим. Он ясно понял теперь: превзойти Леонардо ни в манерах, ни в красоте и изяществе ему никогда не удастся. Но он, Микеланджело, — лучший рисовальщик во всей Италии. Однако если он просто скажет об этом, ему никто не поверит. Необходимо это доказать. А какое же доказательство будет убедительнее, если не фреска — столь же обширная, внушительная фреска, какую пишет Леонардо?
Фреска Леонардо должна была занять правую половину длинной восточной стены Большого зала. Он, Микеланджело, попросит себе у Содерини левую половину. Его работа предстанет перед зрителем рядом с работой Леонардо как доказательство того, что он способен превзойти Леонардову живопись, победить его в каждой своей фигуре. Любой человек сможет увидеть фрески и судить сам. Тогда-то Флоренция осознает, кто ныне первый ее художник.
Граначчи пытался охладить его пыл.
— Это у тебя болезнь, вроде горячки. Придется нам всерьез подлечить тебя.
— Перестань смеяться.
— Dio mio, я и не думаю смеяться. Но чего ты не выносишь, так это близости Леонардо.
— Ты хочешь сказать: запаха его духов.
— Чепуха. Леонардо не пользуется духами, у него просто такой запах.
Граначчи оглядел руки и ноги друга с запекшимися на них струями пота, его рубашку, почерневшую от кузнечной копоти и сажи.
— Я считаю, что, если бы ты хоть изредка мылся, ты бы не умер от этого.
Схватив тяжелый брус, Микеланджело стал размахивать им над головой, крича:
— Вон из моей мастерской! Сию же минуту вон… ты… предатель.
— Микеланджело, это же не я заговорил о запахе, а ты! И зачем тебе выходить из себя по поводу Леонардовой живописи, когда ты столько лет отдал скульптуре? Забудь его совсем, плюнь!
— Это как шип, вонзившийся мне в ногу.
— Ну, а что, если ты, предположим, не победишь его и окажешься не первым, а вторым? Вот уж насыплешь соли на свою рану!
Микеланджело рассмеялся:
— Поверь, Граначчи, я не буду вторым. Я должен быть первым.
К вечеру он уже сидел в приемной у гонфалоньера Содерини, тщательно вымывшийся, постриженный, в чистой голубой рубашке.
— Фу, — сказал Содерини, отклоняясь от него в своем кресле как можно дальше. — Чем это цирюльник намазал тебе волосы?
Микеланджело покраснел:
— Пахучее масло…
Содерини послал слугу за полотенцем. Протянув его Микеланджело, он сказал:
— Вытри голову хорошенько. Пусть у тебя останется лишь твой запах. Он, по крайней мере, естественный.
Микеланджело объяснил Содерини, зачем он явился. Содерини был изумлен: впервые Микеланджело увидел, как он вышел из себя.
— Это совсем глупо! — кричал он, вышагивая вокруг своего обширного стола и пронзая глазами Микеланджело. — Сколько раз ты говорил мне, что не любишь фреску и что работа у Гирландайо была тебе в тягость!
— Я заблуждался. — Микеланджело опустил голову, в голосе его звучало упрямство. — Право, я могу писать фрески. И лучше, чем Леонардо да Винчи.
— Ты уверен?
— Готов положить руку на огонь.
— Но если ты даже и можешь, то ведь фреска волей-неволей отвлечет тебя на долгие годы от работы по мрамору. Твоя «Богоматерь» для брюггских купцов поистине божественна. Прекрасно и тондо Питти. У тебя настоящий дар Божий. Зачем же пренебрегать этим даром и браться за работу, к которой у тебя нет склонности?
— Гонфалоньер, вы так радовались и торжествовали, когда Леонардо согласился расписать половину вашей стены. Вы говорили, что на нее будет смотреть весь мир. А вы знаете, что зрителей соберется вдвое больше, если одну фреску напишет Леонардо, а другую я? Это будет колоссальное palio, великое состязание — оно взволнует множество людей.
— И ты надеешься превзойти Леонардо?
— Готов положить руку на огонь.
Содерини вернулся к своему украшенному золотыми лилиями креслу, устало сел в него и с сомнением покачал головой.
— Синьория никогда не пойдет на это. Ведь у тебя уже подписан договор с цехом шерстяников и управой при Соборе на «Двенадцать Апостолов».
— Я высеку их. А вторая половина стены должна остаться за мною. Мне не надо на нее, как Леонардо, два года, я распишу ее за год, за девять месяцев, даже за восемь…
— Нет, caro. Ты ошибаешься. Я не позволю тебе попасть в передрягу. Я не хочу этого.
— И все потому, что вы не верите в мои силы. Вы вправе не верить, потому что я пришел к вам с пустыми руками. В следующий раз я принесу вам рисунки, и тогда мы посмотрим, способен я или не способен написать фреску.
— Пожалуйста, принеси мне вместо рисунков готового мраморного апостола, — устало ответил Содерини. — Ты должен нам изваять апостолов — для этого мы построили тебе и дом, и мастерскую.
Содерини поднял взор и стал рассматривать лилии на плафоне.
— И почему только я не был доволен двухмесячным сроком на посту гонфалоньера? Почему я должен тянуть эту лямку всю свою жизнь?
— Потому что вы мудрый и красноречивый гонфалоньер, и вы несомненно добьетесь того, чтобы городские власти отпустили еще десять тысяч флоринов на роспись второй половины стены в Большом зале.
Чтобы воодушевить Синьорию на трату дополнительных сумм, чтобы увлечь своим проектом и уговорить старшин цеха шерстяников и попечителей Собора отсрочить договор с ним на целый год, Микеланджело должен был написать нечто такое, что славило бы имя флорентинцев и возбуждало их гордость. Однако ему вовсе не хотелось изображать коней в ратной броне, воинов в латах и шлемах, с мечами и копьями в руках — словом, ту обычную батальную сцену, где в сумятице боя перемешаны вздыбленные лошади, раненые и умирающие люди. Все это было ему не по душе.
Но что же ему написать?
Он пошел в библиотеку Санто Спирито и попросил у дежурного там монаха-августинца какую-нибудь историю Флоренции. Тот дал ему хронику Филиппе Виллани. Микеланджело прочитал в ней о сражениях гвельфов и гибеллинов, о войнах с Пизой и другими городами-государствами. В фреске можно обойтись и без битвы, но в ней необходимо показать какой-то триумф, торжество, льстящее чести земляков. На каких страницах отыщешь такой эпизод, который к тому же был бы хорош для карандаша и кисти и явился бы драматическим контрастом Леонардовой баталии? Эпизод, дающий возможность одержать верх над Леонардо?
Микеланджело читал уже несколько дней и не находил ничего подходящего, пока не наткнулся на рассказ, от которого у него заколотилось сердце. Речь шла о местечке Кашине, близ Пизы, где в жаркий летний день флорентинское войско разбило лагерь на берегу Арно. Чувствуя себя в безопасности, многие солдаты полезли в реку купаться, другие сидели поблизости и обсыхали, третьи, сложив тяжелые доспехи, нежились на траве. Вдруг на берег выбежали часовые. «Мы погибли! — кричали они. — На нас напали пизанцы!» Солдаты повыскакивали из реки, те, кто сидел на берегу, поспешно надевали одежду и доспехи, хватали в руки оружие… как раз вовремя, чтобы отразить три атаки пизанцев и разбить неприятеля наголову.
Это был повод написать большую группу мужчин, молодых и старых, под ярким солнцем, со следами воды на теле, — мужчин в минуту опасности, в напряженном действии, в тревоге, которая читалась не только на их лицах, но и в каждом мускуле; воины будут в самых разнообразных позах — то наклонившиеся, чтобы поднять с земли оружие, то уже готовые грудью встретить врага и защитить свою жизнь. Словом, тут крылась возможность создать нечто захватывающее. Этих людей надо написать так, чтобы каждый из них был подобен Давиду: общий портрет человечества, изгнанного из своего, дарованного ему на мгновение Райского Сада.
Он пошел на улицу Книготорговцев, накупил там бумаги, выбирая самые большие листы, разноцветных чернил и мелков, черных, белых, красных и коричневых карандашей и все это разложил на своем рабочем столе. Углубясь в работу, он быстро скомпоновал сцену на Арно: в центре ее был Донати, кричавший капитану Малатесте: «Мы погибли!» Кое-кто из воинов был еще в воде, другие взбирались на крутой берег, третьи накидывали на себя одежду и брались за оружие.