Том 4. Пьесы. Жизнь господина де Мольера. Записки покойника - Михаил Афанасьевич Булгаков
По счастью, я этого не произнес.
Запомнилось, что часто в договоре попадались слова «буде» и «поелику» и что каждый пункт начинался словами: «Автор не имеет права».
Автор не имел права передавать свою пьесу в другой театр Москвы.
Автор не имел права передавать свою пьесу в какой-либо театр города Ленинграда.
Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город РСФСР.
Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город УССР.
Автор не имел права печатать свою пьесу.
Автор не имел права чего-то требовать от театра, а чего — я забыл (пункт 21-й).
Автор не имел права протестовать против чего-то, и чего — тоже не помню.
Один, впрочем, пункт нарушал единообразие этого документа — это был пункт 57-й. Он начинался словами: «Автор обязуется». Согласно этому пункту, автор обязывался «безоговорочно и незамедлительно производить в своей пьесе поправки, изменения, добавления или сокращения, буде дирекция, или какие-либо комиссии, или учреждения, или организации, или корпорации, или отдельные лица, облеченные надлежащими на то полномочиями, потребуют таковых, — не требуя за сие никакого вознаграждения, кроме того, каковое указано в пункте 15-м».
Обратив свое внимание на этот пункт, я увидел, что в нем после слов «вознаграждение» следовало пустое место.
Это место я вопросительно подчеркнул ногтем.
— А какое вознаграждение вы считали бы для себя приемлемым? — спросил Гавриил Степанович, не сводя с меня глаз.
— Антон Антонович Княжевич, — сказал я, — сказал, что мне дадут две тысячи рублей...
Мой собеседник уважительно наклонил голову.
— Так, — молвил он, помолчал и добавил: — Эх, деньги, деньги! Сколько зла из-за них в мире! Все мы только и думаем о деньгах, а вот о душе подумал ли кто?
Я до того во время моей трудной жизни отвык от таких сентенций, что, признаться, растерялся... подумал: «А кто знает, может, Княжевич и прав... Просто я зачерствел и стал подозрителен...» Чтобы соблюсти приличие, я испустил вздох, а собеседник ответил мне, в свою очередь, вздохом, потом вдруг игриво подмигнул мне, что совершенно не вязалось со вздохом, и шепнул интимно:
— Четыреста рубликов? А? Только для вас? А?
Должен признаться, что я огорчился. Дело в том, что у меня как раз не было ни копейки денег и я очень рассчитывал на эти две тысячи.
— А может быть, можно тысячу восемьсот? — спросил я. — Княжевич говорил...
— Популярности ищет, — горько отозвался Гавриил Степанович.
Тут в дверь стукнули, и человек в зеленых петлицах внес поднос, покрытый белой салфеткой. На подносе помещался серебряный кофейник, молочник, две фарфоровые чашки, апельсинного цвета снаружи и золоченые внутри, два бутерброда с зернистой икрой, два с оранжевым прозрачным балыком, два с сыром, два с холодным ростбифом.
— Вы отнесли пакет Ивану Васильевичу? — спросила вошедшего Августа Менажраки.
Тот изменился в лице и покосил поднос.
— Я, Августа Авдеевна, в буфет бегал, а Игнутов с пакетом побежал, — заговорил он.
— Я не Игнутову приказывала, а вам, — сказала Менажраки, — это не игнутовское дело пакеты Ивану Васильевичу относить. Игнутов глуп, что-нибудь перепутает, не так скажет... Вы, что же, хотите, чтобы у Ивана Васильевича температура поднялась?
— Убить хочет, — холодно сказал Гавриил Степанович.
Человек с подносом тихо простонал и уронил ложечку.
— Где Пакин был в то время, как вы пропадали в буфете? — спросила Августа Авдеевна.
— Пакин за машиной побежал, — объяснил спрашиваемый, — я в буфет побежал, говорю Игнутову — «беги к Ивану Васильевичу».
— А Бобков?
— Бобков за билетами бегал.
— Поставьте здесь! — сказала Августа Авдеевна, нажала кнопку, и из стены выскочила столовая доска.
Человек в петлицах обрадовался, покинул поднос, задом откинул портьеру, ногой открыл дверь и вдавился в нее.
— О душе, о душе подумайте, Клюквин! — вдогонку ему крикнул Гавриил Степанович и, повернувшись ко мне, интимно сказал:
— Четыреста двадцать пять. А?
Августа Авдеевна надкусила бутерброд и тихо застучала одним пальцем.
— А может быть, тысячу триста? Мне, право, неловко, но я сейчас не при деньгах, а мне портному платить...
— Вот этот костюм шил? — спросил Гавриил Степанович, указывая на мои штаны.
— Да.
— И сшил-то, шельма, плохо, — заметил Гавриил Степанович, — гоните вы его в шею!
— Но, видите ли...
— У нас, — затрудняясь, сказал Гавриил Степанович, — как-то и прецедентов-то не было, чтобы мы авторам деньги при договоре выдавали, но уж для вас... четыреста двадцать пять!
— Тысячу двести, — бодрее отозвался я, — без них мне не выбраться... трудные обстоятельства...
— А вы на бегах не пробовали играть? — участливо спросил Гавриил Степанович.
— Нет, — с сожалением ответил я.
— У нас один актер тоже запутался, поехал на бега и, представьте, выиграл полторы тысячи. А у нас вам смысла нет брать. Дружески говорю, переберете — пропадете! Эх, деньги! И зачем они? Вот у меня их нету, и так легко у меня на душе, так спокойно... — И Гавриил Степанович вывернул карман, в котором, действительно, денег не было, а была связка ключей на цепочке.
— Тысячу, — сказал я.
— Эх, пропади все пропадом! — лихо вскричал Гавриил Степанович. — Пусть меня потом хоть расказнят, но выдам вам пятьсот рублей. Подписывайте!
Я подписал договор, причем Гавриил Степанович разъяснил мне, что деньги, которые будут даны мне, являются авансом, каковой я обязуюсь погасить из первых же спектаклей. Уговорились, что сегодня я получу семьдесят пять рублей, через два дня — сто рублей, потом в субботу — еще сто, а остальные — четырнадцатого.
Боже! Какой прозаической, какой унылой показалась мне улица после кабинета. Моросило, подвода с дровами застряла в воротах, и ломовой кричал на лошадь страшным голосом, граждане шли с недовольными из-за погоды лицами. Я несся домой, стараясь не видеть картин печальной прозы. Заветный договор хранился у моего сердца.
В своей комнате я застал своего приятеля (смотри историю с револьвером).
Я мокрыми руками вытащил из-за пазухи договор, вскричал:
— Читайте!
Друг мой прочитал договор и, к великому моему удивлению, рассердился на меня.
— Это что за филькина грамота? Вы что, голова садовая, подписываете? — спросил он меня.
— Вы в театральных делах ничего не понимаете, стало быть, и не