Эмиль Золя - Собрание сочинений. Том 7. Страница любви. Нана
— Слушай, дочка, вот когда он с тебя спустит шкуру, тогда ты придешь ко мне, постучишься в мою дверь, и я дам тебе приют.
Теперь Нана жила только одной заботой о деньгах. Семь тысяч франков куда-то исчезли: вероятно, Фонтан припрятал их в надежное место; а она не осмеливалась спрашивать о деньгах, так как была очень щепетильна с этим «стервятником», как окрестила его мадам Лера. Нана ужасно боялась, как бы он не подумал, что она зарится на эти гроши. К тому же он обещал принимать участие в хозяйственных расходах. Б первое время он действительно каждое утро выдавал ей три франка. Но раз он платил, то и считал себя вправе предъявлять требования: за три франка подавай ему свежее сливочное масло, мясо, ранние овощи; если она пробовала возражать и говорила, что за три франка не купишь весь Центральный рынок, он злился, называл ее никудышной хозяйкой, мотовкой, несчастной растяпой, которую лавочники вечно обкрадывают, и грозил, что будет столоваться в другом месте. А через месяц на него стала нападать рассеянность, так что, бывало, он уходил утром, не оставив на комоде обычных трех франков. Когда Нана позволяла себе робко, обиняками попросить денег, он закатывал ей сцены, придирался ко всякому пустяку и так изводил ее, что она решила больше не рассчитывать на него. Зато в те дни, когда Фонтан не оставлял на хозяйство трех серебряных монет и все-таки обнаруживал дома накрытый стол, он веселился напропалую, становился галантным, обнимал Нана, дурачился, вальсировал со стульями. И она бывала тогда так счастлива, что, случалось, даже желала ничего не найти утром на комоде, хотя с великим трудом сводила теперь концы с концами. Однажды утром она вернула ему злополучные три франка и, сочинив какую-то басню, уверила, что у нее еще остались деньги от вчерашних. Так как накануне Фонтан не дал ей ни гроша, он на мгновение смутился, решив, что она хочет его проучить. Но она смотрела на него таким влюбленным взглядом, так его целовала, будто готова была принести в дар всю себя, и он успокоился, сунул деньги в карман, — руки у него дрожали мелкой дрожью, как у скупца, по счастливой случайности спасшего свой капитал. С этого дня он уже больше ни о чем не заботился, никогда не спрашивал, откуда у Нана берутся деньги, хмурился, когда его кормили одной картошкой, зато разевал рот до ушей, весь расплывался в блаженной улыбке, если на стол подавали жареную телятину, заливную индейку, что не мешало ему, однако, даже в эти счастливые дни угощать Нана двумя-тремя тумаками, чтобы рука не отвыкла.
Итак, Нана нашла способ доставать деньги. В иные дни стол ломился от изысканных блюд. Два раза в неделю Боск объедался до того, что заболевал. Однажды вечером мадам Лера, ретируясь с неистовой злобой в сердце, ибо она видела в кухне на плите роскошный обед, которым ее не пригласили угоститься, не удержалась и грубо спросила, на чьи это деньги делается. Нана, оторопев от неожиданности, вдруг разрыдалась.
— Тьфу, пакость какая! — сказала тетка, смекнув, в чем дело.
Нана решилась, решилась ради спасения семейного счастья. К тому же виновата была и Триконша, с которой Нана встретилась на улице Лаваль как раз в тот самый день, когда Фонтан в бешенстве ушел из дому, потому что на второе ему посмели подать треску. Ну, она и сказала «да» на предложение Триконши, которая в данную минуту оказалась в затруднении. Так как Фонтан никогда не возвращался домой раньше шести часов, все послеобеденное время было в распоряжении Нана, и ей случалось приносить домой сорок — пятьдесят франков, а то и побольше. Если бы удалось сохранить прежнее положение, то свободно можно было бы потребовать десять, даже пятнадцать луидоров, а теперь она радовалась, когда ее заработка хватало на приличную еду. И вечерами она забывала все, потому что вечерами Боск отдувался от сытости, а Фонтан, положив оба локтя на стол, великодушно позволял целовать себя в глазки на правах мужчины, которого женщины обязаны любить ради его личных достоинств.
Так, безгранично обожая своего милашку, своего бесценного песика, питая к нему слепую страсть, усугубленную тем, что теперь ей самой приходилось платить за любовь, Нана снова бухнулась в грязь, как и в самом начале своей карьеры. Она шлялась, она выходила на панель, которая видела ее когда-то маленькой оборвашкой в дырявых шлепанцах, когда она старалась заполучить монету в сто су. Как-то в воскресенье она встретилась на рынке Ларошфуко с Атлаской и заключила с ней мир, предварительно отчитав за мадам Робер. Но Атласка кротко возразила, что если кому-нибудь что-нибудь не по вкусу, то вовсе не обязательно отвращать от этого других. И Нана, придерживавшаяся широких взглядов, не могла не признать справедливости этого философского изречения: ведь и правда, никто не знает, чем кончит сам, — и простила заблудшую. Более того, любопытство ее было возбуждено, она засыпала Атласку вопросами об этом виде разврата и только дивилась, что в ее годы и с ее опытом можно, оказывается, чего-то не знать; и она хохотала, охала, находила все это забавным, но в глубине души чувствовала смутное отвращение, ибо, в сущности, была мещаночкой во всем, что выходило за рамки ее собственных привычек. Поэтому, когда Фонтан обедал не дома, она бегала закусить к Лоре. Там она с любопытством наблюдала сцены ревности, клятвы в любви, выслушивала различные истории, которые будоражили клиенток Лоры, что, впрочем, не мешало им доедать все до последнего кусочка. Однако, по признанию самой Нана, все это ее не прельщало. Толстуха Лора со своим обычным материнским заботливым видом не раз приглашала Нана погостить у нее в Аньере на даче, где имелись комнаты для семи дам. Нана отказывалась. Она боялась. Но Атласка клялась, что зря она боится, — надо бояться парижских господ, которые поиграют с девочкой и бросят; так что Нана в конце концов обещала приехать как-нибудь попозже, когда сможет отлучиться из дому.
Сейчас Нана было не до шуток, ее одолевали материальные заботы. Ей требовались деньги. Когда Триконша не нуждалась в ее услугах, что случалось, к сожалению, нередко, — Нана не знала, как распорядиться своим телом. Тогда вместе с Атлаской начиналось ожесточенное рыскание по парижским панелям, в самой гуще дешевенького разврата, кишащего в грязных переулках под неверным светом газовых рожков. Вновь Нана зачастила в окраинные кабачки, где впервые еще подростком отплясывала с кавалерами, задирая свои грязные юбчонки; вновь заглядывала она в мрачные закоулки внешних бульваров, где возле тумб ее, пятнадцатилетнюю девочку, обнимали взрослые мужчины, пока отец искал повсюду дочку, чтобы всыпать ей по заду. Обе бегали теперь по всем кафе и танцулькам квартала, взбирались по заплеванным лестницам, спотыкались на облитых пивом ступеньках или медленно прогуливались по тротуару, сворачивали в переулки, подолгу торчали у ворот. Атласка, начавшая свою карьеру в Латинском квартале, водила Нана к Бюлье и в пивные на бульваре Сен-Мишель. Но настали летние каникулы, весь квартал сидел без гроша. И снова они возвратились на Большие бульвары. Здесь они еще могли рассчитывать на удачу. Так от высот Монмартра до площади Обсерватории кружили они по всему Парижу. Всякое бывало — и дождливые вечера, когда только зря бьешь ботинки, и жаркие вечера, когда лиф прилипает к влажному от пота телу; многочасовое стояние на ногах, бесконечные прогулки, толчея и ссоры, скотские ласки первого попавшегося прохожего, которого заводят в подозрительные меблирашки и который, спускаясь по липкой от грязи лестнице, разражается на прощание бранью.
Кончалось лето, грозовое лето с душными палящими ночами. Теперь они выходили к вечеру, часов в девять. По тротуару улицы Нотр-Дам-де-Лорет с торопливо-озабоченным видом шагали в два ряда женщины; подобрав юбки, понурив голову, они жались поближе к стенке, даже не глядя на витрины магазинов. То начинался при свете газовых рожков голодный поход квартала Бреда́. Обычно Нана с Атлаской, обогнув церковь, выбирались на улицу Лепелетье. Затем, метрах в ста от кафе Риш, где начиналось ристалище, они опускали юбки, хотя до сих пор заботливо придерживали подол; а тут уж, пренебрегая пылью, смело подметали хвостом шлейфа тротуары, играли талией, мелко семенили, либо совсем замедляли шаг там, где из окон кафе падал яркий свет. Вызывающе выпятив грудь, они с пронзительным смехом оглядывались через плечо на мужчин, оборачивающихся им вслед, — словом, были в своей стихии. Их набеленные лица, яркий кармин губ и синева век приобретали волнующую прелесть лубочного Востока, переселившегося под небеса Парижа. Вплоть до одиннадцати часов, не обращая внимания на толкотню, они еще хранили веселье и только изредка сердито бросали вслед неловкому прохожему, имевшему несчастье наступить им на шлейф: «Грубиян проклятый!»; дружески кивали гарсонам, останавливались поболтать у столика кафе, соглашались принять бесплатное угощение и, присев на стул с блаженным видом человека, уставшего от бесконечной ходьбы, медленно потягивали вино в ожидании театрального разъезда. Но если им с наступлением ночи не удавалось раз-другой побывать на улице Ларошфуко, они разнуздывались, как последние, охотились, как хищницы. Под деревьями постепенно пустевших неосвещенных бульваров шла бешеная торговля, сопровождавшаяся грязной бранью и рукоприкладством; а тем временем семьи добропорядочных буржуа — отец и мать с дочками, — уже давно привыкнув к подобному зрелищу, спокойно проходили мимо, даже не ускоряя шага. Затем, прогулявшись раз десять от Оперы до театра Жимназ и убедившись, что мужчины без церемоний отделываются от них и стараются улизнуть, Нана с Атлаской перебирались на улицу Фобур-Монмартр. Здесь до двух часов ночи ярко горели окна рестораций, пивных, колбасных, и здесь, у порогов кафе, упорно держался рой женщин, — последний еще освещенный и живой уголок ночного Парижа, последние часы перед закрытием этой биржи, где сторговывались на ночь, где совершались сделки от одного конца улицы до другого, словно в коридоре публичного дома, открытого круглые сутки. И в те вечера, когда приходилось идти домой с пустыми карманами, обычно начинались ссоры. Вдоль пустынной и темной улицы Нотр-Дам-де-Лорет медленно скользили тени женщин — это возвращался к себе далеко за полночь целый квартал; несчастные девицы, в отчаянии от того, что ночь пропала зря, еще упорствовали, хриплыми голосами переругивались с каким-нибудь заплутавшимся среди переулков пьяницей, которого они старались подцепить на углу улицы Бреда́ и Фонтан.