Том 3. Верноподданный; Бедные - Генрих Манн
На Флейшхауэргрубе, перед домом старого Бука, стояло несколько экипажей, в том числе и сельская двуколка. Уж не..? Дидерих заглянул в дом; стеклянная входная дверь была, к его изумлению, распахнута настежь, точно ожидался редкий гость. В просторной прихожей стояла торжественная тишина, и только из кухни, мимо которой проскользнул Дидерих, донесся тихий плач: плакала старая служанка, опустив голову на скрещенные руки. «Значит, уже…» И Дидериху стало вдруг не по себе, он остановился, подумывая об отступлении. «Мне здесь теперь нечего делать… Ну, нет! У меня здесь есть дело, ведь все здесь до последнего гвоздя мое, я обязан позаботиться, чтобы они ничего не унесли». Но не только это влекло его вперед; от предчувствия чего-то очень тяжелого и серьезного у него спирало дыхание и начинались колики. Сдерживая шаг, поднялся он по старым плоским ступенькам и подумал: «Почет и уважение мужественному врагу, павшему на поле чести! Господь вершит свой суд, да, да, никто не знает, не окажется ли и он в один прекрасный день… Но, послушайте, есть же разница, дело может быть правое или неправое. А во славу правого дела ничего нельзя упускать; старый кайзер тоже, вероятно, должен был взять себя в руки, когда он отправился в замок Вильгельмсгеэ{38}, где ждал его разбитый наголову Наполеон».
Дидерих был уже в бельэтаже, осторожно ступил он в длинный коридор, дверь в конце коридора стояла настежь — да, и здесь стояла настежь. Прижаться к стене, заглянуть внутрь. Кровать, стоящая изголовьем к окну, а в ней на высоко взбитых подушках старый Бук, уже без сознания. Ни звука; неужели он один? Крадучись, Дидерих шагнул к другой стороне двери. Отсюда видны занавешенные окна, против них полукругом расположилась вся семья: ближе всех к кровати в застывшей позе сидит Юдифь Лауэр, рядом Вольфганг; никто бы не поверил, что у него может быть такое лицо. Между окнами — сгрудившейся стайкой пятеро дочерей вместе со своим банкротом отцом, теперь даже не элегантным. Дальше — недоучка сын и его жена, она тупо смотрит перед собой. Последний в ряду — Лауэр, тот, что отведал тюрьмы. Не напрасно эти люди держатся так тихо; в этот час они теряют последнюю возможность еще когда-либо играть ведущую роль в обществе. Пока старик был в силе, они принадлежали к высшему кругу и не знали нужды. Он пал, и они пали вместе с ним, он исчезнет, и они вместе с ним. Он всегда стоял на зыбкой почве, ибо не опирался на власть. Никчемны цели, уводящие от власти! Бесплоден дух, ибо ничего, кроме тлена, от него не остается. Самообман — всякое честолюбие, если нет кулака и денег в нем!
Но откуда такое лицо у Вольфганга? В нем нет горя, хотя из жадно устремленных на отца глаз текут слезы; оно выражает зависть, скорбную зависть. А все остальные? Юдифь Лауэр сдвинула темные брови, ее муж часто вздыхает, а жена старшего сына даже закрыла лицо своими натруженными руками. Дидерих в решительной позе стал в дверях. В коридоре темно, из комнаты его не видно, а если б его и увидели, что из того? Но старик? Его лицо повернуто к двери, и чувствуется, что там, куда устремлен его взор, есть нечто большее, чем реальные предметы, — видения, которые ничто не может заслонить от него. Отблеск их светится в его изумленных глазах, он медленно, как для объятья, раскидывает на подушках руки, пытается поднять их, поднимает, шевелит ими, словно машет кому-то, приветствуя… Приветствуя? Так долго? Кого? Вероятно, целый народ, но что это за народ, почему при его появлении таким нездешним счастьем просияли черты старого Бука?
Вдруг он испугался, словно увидел кого-то чужого, страшного, испугался, и у него перехватило дыхание. Дидерих, в дверях, выпрямился еще грознее, выставил живот с черно-бело-красной лентой, выкатил грудь со звездами орденов и на всякий случай сверкнул очами. Голова старика внезапно упала, низко, как подкошенная. Родные вскрикнули. Сдавленным от ужаса голосом жена старшего сына крикнула:
— Он что-то увидел! Он увидел дьявола!
Юдифь Лауэр медленно поднялась и притворила дверь. Дидерих уже успел скрыться.
БЕДНЫЕ{39}{40}
I
Ненавидящие, любящие
еред огромной рабочей казармой в Гаузенфельде неистово орали дети. Сотни ребят, словно выплеснутые из недр битком набитого дома, где все они родились, отчаянно бегали, возились, дрались на серой от пыли лужайке. Когда стену освещало солнце, уже отработавшие свое старики стояли, греясь возле нее, и смотрели на них. Малыши то и дело падали в канаву, отделявшую лужайку от проезжей дороги, а матери и сестры тут же спешили к ним на выручку. Подростки обычно перепрыгивали канаву в своем излюбленном месте, там, где она тянулась вдоль дороги к кладбищу. Перебравшись на ту сторону, они гурьбой наваливались на шаткий забор виллы, принадлежавшей Клинкоруму. Едва им удавалось высадить доску, как они бросались в сад за яблоками. С негодованием и ужасом прислушивался владелец сада к треску ветвей, которые они ломали, но больные ноги плохо слушались его, и он появлялся обычно слишком поздно, — мальчишки успевали уже перемахнуть обратно и издали показывали ему недозрелые плоды, якобы подобранные на дороге. Тогда он произносил речь в защиту собственности и просвещения, неизменно одну и ту же, не замечая, что каждый раз имеет дело с теми же озорниками. Некогда Клинкорум был школьным учителем, правда, учил он детей богатых. Теперь, став уже беззубым стариком, он все же не мог отказать себе в удовольствии похорохориться и блеснуть своим красноречием. Но едва он скрывался из виду, как мальчишки снова барабанили по забору и кто-нибудь из них, прокравшись в сад, оставлял памятку на садовой дорожке. Старик маляр, живший в подвале виллы Клинкорума, обычно все это видел и посмеивался, хотя для приличия и ругал шалунов. Однако девочкам матери строго-настрого запрещали даже близко подходить к старику.И это было еще далеко не все, что вынужден был терпеть учитель Клинкорум. Когда он возвращался из города, то подчас, уже у самой виллы, его нагоняла директорская машина и, как ни спешил он войти в