Анатоль Франс - 3. Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио
— Батюшку заменяю я.
— Очень рад. Он мой друг. Я работаю с ним уже десять лет, надеюсь поработать с вами не менее, а то и больше. Вы похожи на него, но больше на матушку. Это я вам делаю комплимент. Госпожа Дюпон очень милая дама. А как чувствует себя ваш батюшка? Я хочу пообедать с ним на этих днях в ресторане «Канкальская Скала», как мы это делали постоянно в течение вот уже десяти лет. Скажите, как он себя чувствует?
— Благодарю вас, сударь, он здоров. Что же вам угодно?
— Видите ли, мне пора пополнить запас товара. Я хочу сделать вам свой ежегодный заказ. Приехал я только сегодня утром и, как всегда, остановился в гостинице «Победа» на улице Кок-Эрон.
И, вынув из кармана список товаров, г-н Жозеф Пеньо принялся перечислять необходимые ему предметы: столько-то дюжин столовых сервизов, столько-то сот тарелок, тазы для умывания, кувшины. Великолепный заказ!
— Я постараюсь удовлетворить вас, сударь, — сказал Онезим.
Заглядывая в прейскурант, он тщательно помечал цены тех товаров, которые заказывал купец. Двадцать четыре сервиза «в память конституции», белых с золотом… двенадцать сервизов «Ламартин», шестьдесят туалетных гарнитуров…
— Как видите, я не боюсь много покупать! Хочешь побольше продать, покупай, не скупясь. Вы видите, я действую смело и не боюсь риска. Такого хорошего клиента, как я, вам не найти, — добавил он с добродушным смешком. И тотчас же приняв угнетенный вид, жалобно вздохнул и промолвил: — Вы сделаете мне, конечно, обычную небольшую скидку? Вы берете слишком дорого, а ведь времена теперь тяжелые. Деньги во Франции хоть и не перевелись, но где-то притаились. Никто не уверен в завтрашнем дне. Сделайте мне небольшую скидочку…
— К сожалению, сударь, не могу исполнить вашей просьбы, — с ледяной вежливостью ответил Онезим.
— Как! Вы не можете скинуть мне пять процентов против продажной цены? Да вы шутите!
— Нет, сударь, не шучу.
— Ваш отец тотчас же сделал бы мне эту маленькую скидку. Он всегда соглашался, когда, я просил его об этом. Он ни в чем не отказывал своему старому другу Пеньо. Папаша Дюпон славный человек!
— Закончим, сударь, на этом наш разговор, — сказал Онезим, вставая. — После того, что вы сказали мне, я могу разговаривать с вами только через посредство двух моих друзей.
— Что вы такое говорите?! — воскликнул дижонец, невинная душа которого преисполнилась изумления.
— Я говорю, сударь, что буду иметь честь послать вам моих секундантов, и они сочтут своим долгом вступить в переговоры с вашими секундантами.
— Я не понимаю вас.
— Очевидно, сударь, я говорил недостаточно ясно. Прошу извинить меня! Я пошлю к вам секундантов, потому что вы оскорбили моего отца.
— Я оскорбил вашего отца, с которым дружен уже десять лет? Моего собрата, которого я уважаю и почитаю? Да в своем ли вы уме, молодой человек?
— Вы оскорбили, сударь, моего отца, ибо, утверждая, что он сделает вам скидку, вы тем самым намекали, что прибыль его слишком велика, а следовательно, незаконна, — раз он, как вы полагаете, готов ее снизить по вашей просьбе. Кроме того, вы намекнули на то, что, если б вы не попросили скидки, он в ущерб вам мог бы воспользоваться разницей в ценах, а следовательно, вы обвинили его в недобросовестности. Таким образом, вы оскорбили его. Надеюсь, теперь вы меня поняли?
Слыша все это, дижонец широко открыл глаза и даже разинул рот. Он ничего не мог понять в доводах молодого Дюпона, и это угнетало его, а главное, его пугало необыкновенное спокойствие и сдержанность, с какими тот делал свои умозаключенья. Действительно, Онезим Дюпон говорил с ним неторопливым и мелодичным голосом, — совершенно так же, как он впоследствии отстаивал в клубах и в Национальном собрании самые жестокие предложения.
— Молодой человек, — бледнея, проговорил дижонский торговец, — один из нас несомненно сошел с ума, но я твердо уверен, я готов поклясться, что сошли с ума именно вы. Я не уеду из Парижа до тех пор, пока не повидаюсь с вашим отцом и не переговорю с ним. Все это в высшей степени странно; мне кажется, что ни со мной, ни с кем иным ничего подобного никогда не приключалось.
Он вышел изумленный, подавленный, чувствуя, что сейчас заболеет. Действительно, он заболел и слег в постель в гостинице «Победа» на улице Кок-Эрон.
Между тем Онезим Дюпон написал двум сержантам в казармы Шато-До, что просит их оказать ему услугу. Оба эти щеголеватые вояки постоянно выступали секундантами в дуэлях сотрудников газеты «Насиональ» и членов клуба «Надежда».
Но на следующий день старик Дюпон занял вновь свое место в конторе. Он так и состарился в ней, и не пришлось ему заняться ни садоводством, ни прививкой груш, о чем он так мечтал.
Онезим, освобожденный от коммерческих дел, посвятил себя исключительно общественной деятельности и основал тайное общество «Совок и отвес», которое непрерывными нападками беспокоило Июльское правительство и трижды приводило его на край гибели.
КНИГА ВТОРАЯ. ЗАПИСИ, СДЕЛАННЫЕ ПЬЕРОМ НОЗЬЕРОМ НА ПОЛЯХ ТОЛСТОЙ КНИГИ ПЛУТАРХА[487]
Недавно я перелистывал «Достоинства женщин», дорогое издание с золотым обрезом, переплетенное в сафьян вишневого цвета. Я нашел книгу в ящике секретера после смерти бабушки, где эта превосходная женщина хранила вещи, самые дорогие ей по памяти.
Золото на обрезе стерлось во многих местах, а между страницами книги заложены были увядшие цветы. Несомненно бабушка в пору своей юности с умилением читала эту поэму. Она находила в ней то, чего не нахожу я. Для нее это был живой источник, благоуханное дыхание. Нелепо было бы осуждать ее. Прелестное создание воспринимало правильно то, что читало. Она была молода, а стихи непосредственны.
Хотя Габриэль Легувэ[488] писал свою поэму, устремив взор в будущее (таким он изображен на портрете), но несомненно книга эта была написана для моей бабушки, которая в 1801 году была очаровательной девочкой в белом муслиновом платьице, а не для нас, ибо нас в ту пору еще и на свете не было. А потому я склонен утверждать, что поэма «Достоинства женщин» была когда-то поэмой превосходной, но со временем испортилась, иначе я никак не могу объяснить себе, почему бабушка сушила цветы именно в этой книге.
Правда, мне неизвестно, о чем размышляла бабушка, читая «Достоинства женщин». Может быть, она ни о чем не думала, когда читала, а может быть, сама хотела поведать книге больше, чем книга говорила ей. Но поэты привычны к подобного рода излияниям. Мы не любили бы их так сильно, если бы они не были созданы для того, чтобы выслушивать наши признания гораздо чаще, чем открывать перед нами свое сердце. В тех случаях, когда они не служат нам посредниками, они бывают нашими наперсниками.
Но что действительно прелестно в «Достоинствах женщин» — это цветы, вложенные туда моей бабушкой.
* * *Разум, великолепный разум, капризен и коварен. Зато святое простодушие инстинкта никогда не обманывает нас. Только в инстинкте скрыта истина. Он единственное реальное, чему человечество может верить в нашей иллюзорной жизни, в которой три четверти всех зол являются результатом размышлений.
Мой старый Кондильяк[489] уверяет, что чаще всего ошибаются самые разумные существа.
* * *Нравственность и познание не обязательно связаны друг с другом. Те, которые воображают, что, просвещая людей, они тем самым могут их исправить, не являются глубокими знатоками человеческой природы. Они не замечают, что разум разрушает предрассудки, то есть основу нравов. Очень рискованно приводить научные доказательства в подтверждение какой-либо моральной истины, получившей всеобщее признание.
* * *Педанты желают установить какие-то законы для письма, — словно для этого существуют иные законы, кроме обычая, вкуса и страстей, наших добродетелей и наших пороков, всех наших слабостей и всех наших возможностей.
Я считаю наличие французской грамматики общественным бедствием. Преподавать ученику родной язык по книге — чудовищно. Изучать живой язык по способу изучения языка мертвого! Какая нелепость! Родной язык — это наша мать, наша кормилица; надо питаться из первоисточника. А грамматика — это соска. Вергилий утверждал, что дети, вскормленные искусственно, не достойны ни пищи богов, ни ложа богинь.
* * *Я только что узнал о смерти моего старого товарища Шандево. Это был низенький пухленький человечек, скитавшийся по свету и никогда не терявший при этом своего благодушия. Черты лица были у него такие мелкие, что никто их не замечал, — в глаза бросалась и все затмевала его широкая радушная улыбка. С самого рождения он не знавал горя, словно жизнь никогда не противоречила вполне естественному его стремлению к счастью. Он одобрял вселенную, он восхищался миром, частью которого являлся сам. Это не значило, что на него никогда не обрушивалось горе, — ведь он был человеком, и человеком очень добрым, но горе у него всегда бывало внезапным и скоро проходящим. Простак Шандево огорчался ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы успеть утереть кулаками свои маленькие глазки. Он женился на молодой благовоспитанной девице ростом еще ниже, чем он, приземистой, круглолицей, похожей на него, точно родная сестра. Он любил ее. Она умерла. Он удивился. На этот раз удивление было длительным. Он плакал, словно ребенок. Тяжело было видеть слезы на этом всегда счастливом лице. Добрый священник, друг их семьи, попытался утешить его.