Сергей Толстой - Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1
Так, в нашей комнате (именно комнате), где до сих пор мы жили вдвоем с сестрой (в другой, маленькой, комнате жила Аксюша), неожиданно появилась новая жилица — Ольга Николаевна Молчанова — толстая старая дева, седая и с румянцем во всю щеку, окружающим постоянную ласковую улыбку, но с остренькими колючими глазками. Вот когда вспомнился вечер, прошедший в свое время незамеченным, теплый и летний. В тот вечер мы шли, неторопливо поднимаясь по уклону улицы, уводившей от реки, улицы, наполненной ароматом цветущих лип, ароматом столь плотным, что, ступая по нему, можно было, кажется, незаметно отделиться от земли и подняться до того уровня, на котором всего интенсивнее протекало это цветение. Уже темнело, и на лавочках восседали темные фигуры старух, осененные переброшенными через высокие глухие заборы ветвями деревьев, журча медлительными старушечьими разговорами.
Ольга Сергеевна Балкашина, маленькая и пожилая, как всегда решительная, в лихо заломленной мальчишеской холщовой панамке, шла, по-мужски отмахивая в такт обеими руками, беседуя с теткой, а только что познакомленная ею Ольга Николаевна серой утицей плыла рядом с Верой в нескольких шагах позади. Я, как мне и полагалось, шел сам по себе, лишь изредка ловя обрывки то одного, то другого из двух разговоров и очень невнимательно отмечая ту кашу, которая из них получалась.
— …пришел в прошлом году… предлагает… давайте меняться, я у вас ее на мясо возьму, а вам стельную приведу… приплатить, конечно, придется… — говорила Ольга Сергеевна.
— …это нет хуже, как со своими жить, милая Вера Николаевна… — доносилось от другой пары спутниц.
— …такую корову — на мясо, с ума сойти!
— Еще бы, я говорю, нет уж, этот год как-нибудь перебьюсь, а там видно будет… Да что там, говорит, смотреть, все равно она у вас больше телиться не станет… Я в этом деле с малых лет… — с малых лет… вот и видно, что жулик…
— …понимаете, тяжело на старости лет возле чужого куска сидеть… ну, правда, дети меня любят: мама Лёлё, да мама Лёлё, сам тоже ничего, грубиян старый, нельзя сказать чтобы был зол, зато сестрица моя… У ней, знаете, злости на семерых хватит и еще на шестерых останется…
— …вот видите, а походила год яловой, зато теперь у нас и молоко, и теленок…
— …еще бы, я и то думаю, вот прогадала бы, кабы я его послушалась тогда, а ведь, как он ушел от меня, было раздумье: дура я, думаю, дура. Деньги у меня в то время как раз были — в ту пору сено продала. Приплатила бы, сколько он взял… Да по правде если сказать, просто жаль было с коровой расставаться, привыкаешь ведь…
— …ей еще отец покойный наш говорил: не завидую я тому, Пашка, кто на тебе женится… вот Лёлька другое дело: легкий характер, ее муж и горя не увидит, а я — и верно, человек веселый, характер у меня всегда был легкий… всю жизнь такая была…
— …Вот приходите ко мне клубнику есть со сливками, тогда и посмотрите, что это за корова…
— …А вышло-то как раз наоборот: Пашка замуж быстро вышла, прямо из гимназии, за своего байбака, а я вот так и осталась, правда, никогда я об этом не горевала и никого мне не было надо, а вот без своего угла на старости лет тяжело…
Из двух этих разговоров, сливавшихся для меня сначала в один, тем не менее возникло два совершенно разных следствия. Одним была обещанная клубника со сливками в огромном тенистом саду, почти парке, прилегавшем к городскому дому Ольги Сергеевны. И домом, и парком она продолжала нераздельно владычествовать. Другим следствием, значительно позже проявившимся, было то, что Ольга Николаевна таки сумела как-то так присвататься к сестре и убедить ее в легкости и веселости своего характера, что Вера сама пошла навстречу ее желаниям и предложила ей поселиться вместе с нами. И тогда вскоре выяснилось, что высокая девочка в синем берете — родная племянница нашей жилицы и дочь той самой Паши, или Прасковьи Николаевны, с которой наша Ольга Николаевна никак не могла ужиться.
Что до меня, я был вначале рад этому вселению, как радовался обычно всякой перемене, даже переставленному столу или шкафу. В этом отношении, с тех пор как себя помню, мы с Аксюшей представляли из себя два антипода. Она была стойким консерватором, и никакие, даже самые невинные, перемены не могли рассчитывать на ее сочувствие. И вещи, и люди, по ее мнению, должны были сидеть на своих местах как можно тверже и как можно меньше двигаться, ибо всякое движение или перемещение, возникавшее вдруг и не оправдываемое традицией, было «хавосом». Я, несмотря на весь печальный опыт, полученный от жизни в таком раннем возрасте, не переставал ожидать от перемен какого-то улучшения, уже в силу их новизны.
Вскоре после переезда к нам Ольги Николаевны произошел случай, оказавшийся развязкой моего «романа», и притом самой нелепой и неожиданной для меня самого развязкой.
Недостаточная осторожность или чрезмерная откровенность с товарищами, и в особенности с Володей М., уже не раз подводили меня. Правда, и с его стороны откровенность со мной была не меньшей, но существовала та разница, что мне никогда не приходило в голову так злоупотреблять этой откровенностью, как это делал он. Поэтому, когда на меня неожиданно обрушивались такие злоупотребления, я всегда бывал ими застигнут врасплох и был не в силах понять руководившие им мотивы; я предполагал одно — легкомысленную болтливость, хотя, на самом деле, тут, вероятно, крылось что-то другое. Было ли это другое подсознательной недоброжелательностью, направленной именно против меня, или диапазон такой недоброжелательности, являвшейся свойством характера, был шире и я только случайно оказывался захваченным сферой ее действия как постоянно находившийся поблизости — не знаю и доныне.
Однако о Володе пришлось бы здесь говорить слишком много. Сейчас отмечу лишь, что мое новое увлечение, еще не осознанное и не окрепшее в те дни, скоро стало предметом разговоров и шуток, которых мне хотелось бы избежать, но было уже поздно.
В те дни существовала и еще одна девушка, певшая при торжественных богослужениях в расширенном монастырском хоре, которую я совершенно не знал, но лицо ее мне чем-то нравилось, и я не утаил этого от товарищей, однажды выдав себя заинтересованным вопросом, кто она такая и как ее зовут. За эту скудную информацию пришлось мириться с тем, что два новых женских имени связались с моим, и вскоре известие о новых моих увлечениях, разукрашенное насмешками и прибавлениями, было доведено до Тани. Оказалось ли при этом как-то уязвленным ее самолюбие, имел ли все же полученный от меня поцелуй для этого самолюбия какую-то ценность и падение курса этой ценности обижало ее, я не знал. Однако, когда однажды насмешки возобновились в ее присутствии и вывели меня из равновесия, трудно было не заметить, что она с притворным равнодушием наблюдает за мной, по-видимому, испытывая интерес к тому, какими способами я откликнусь на эти насмешки. И тогда меня внезапно озарила дикая по своей глупости мысль, порожденная тем моральным одичанием, в котором я пребывал среди своих немногих товарищей. Осложненное болезненным самолюбием, это одичание не могло оказаться хорошим советчиком. Да я и не отличался изобретательностью в своих отношениях с людьми. Такие отношения складывались в большинстве случаев сами собой, и когда складывались не так, как мне хотелось бы, то, в крайних случаях, если все окончательно запутывалось, я охотнее заменял недостававшее мне остроумие грубой прямолинейностью, направляемой к цели по кратчайшему из приходивших мне в голову путей. В данном случае, как мне казалось, конкретная демонстрация своего равнодушия к обоим объектам, то и дело упоминаемым в разговоре, приобретала все свойства настоятельной необходимости.
От меня, и только от меня одного, зависел выбор: Таня, с которой, несмотря на понемногу прогрессировавшее охлаждение, меня, как мне казалось, связывало слишком многое, начиная с длительности времени, посвященного этому увлечению, и кончая поцелуем в коридоре, или… или две совсем даже не знакомые девицы. Конечно, мечта о более близком знакомстве с ними или одной из них, о каком-то будущем, более насыщенном, чем скудное настоящее, уже истощившее себя в однообразии настольных игр, записочек и чаепитий, такая мечта существовала. Существовала и не была лишена соблазна. Но… любовь требовала жертв. Верность принятым на себя, хотя бы только в воображении, обязательствам нуждалась в действенном подтверждении.
Было бы вовсе не обязательно описывать так подробно этот случай, если бы в дальнейшем аналогичное состояние не побудило меня, уже взрослого, связать на много лет свою жизнь с жизнью другого человека тем же, усвоенным еще в отрочестве, жестом, бросающим в какие-то призрачные свои корабли смоляной факел, чтобы самому себе отрезать последнюю возможность отплытия к каким-то иным берегам.