Чарльз Диккенс - Крошка Доррит. Книга 1. Бедность
Попрежнему прислонившись к спинке кресла, так что верхняя часть ее тела время от времени заставляла двигаться колеса, придавая ей вид мрачного, ускользающего призрака, она подняла руку, точно заслоняясь ладонью, и пристально смотрела на сына, не произнося ни слова.
— В разгаре торговых операций, ради наживы, — я начал говорить, матушка, и должен договорить до конца, — кто-нибудь мог быть жестоко обманут, обижен, разорен. Вы были движущей силой всех этих операций до моего рождения, ваш дух руководил делами отца в течение двух десятилетий. Вы можете успокоить мои сомнения, если только захотите помочь мне выяснить истину. Захотите ли вы, матушка?
Он остановился в надежде, что она ответит. Но ее крепко стиснутые губы были так же недвижимы, как седые волосы, разделенные на две пряди.
— Если можно восстановить чьи-либо права, если можно вознаградить кого-либо за несправедливость, сделаем это. Скажу более, матушка, если мои средства окажутся достаточными, позвольте сделать это мне. Я видел так мало радости от денег; они, насколько мне известно, принесли так мало спокойствия этому дому и всем, кто находится в связи с ним, что я ценю их меньше, чем кто-либо другой. Они доставят мне только тоску и горе, если я буду мучиться подозрением, что они омрачили последние минуты моего отца угрызениями совести и что они не принадлежали мне по правде и справедливости.
На обшитой панелями стене висел шнурок колокольчика в двух или трех ярдах от конторки. Быстрым и неожиданным движением ноги она откатила кресло к стене и сильно дернула за шнурок, продолжая заслоняться ладонью, как щитом, точно он замахнулся на нее, а она готовилась отразить удар.
В комнату вбежала девушка с испуганным лицом.
— Пошлите ко мне Флинтуинча.
Девушка исчезла, и почти в ту же минуту старик очутился на пороге.
— Ну что? Уж началась потасовка, началась? — сказал он холодным тоном, поглаживая себе челюсти. — Я так и думал Я был уверен в этом!
— Флинтуинч, — сказала мать, — посмотрите на моего сына. Посмотрите на него.
— Ну, я смотрю на него, — сказал Флинтуинч.
Она вытянула руку, которой защищалась, как щитом, и указала на предмет своего гнева.
— Почти в самый час своего возвращения, прежде чем грязь на сапогах его успела обсохнуть, он поносит своего отца перед своей матерью. Предлагает своей матери шпионить, выслеживать вместе с ним сделки отца за всю его жизнь! Намекает, что блага мира сего, которые мы собирали в поте лица, работая с утра до ночи, надрываясь, изнывая, отказывая себе во всем, что блага эти награблены нами, и спрашивает, кому их отдать в возмездие за обиды и несправедливость!
Хотя в словах ее звучало бешенство, но самообладание не изменило ей; она говорила даже тише, чем обыкновенно, отчетливо произнося все слова.
— Возмездие! Да, конечно. Легко ему говорить о возмездии, — ему, который только что приехал из чужих краев, где слонялся ради развлечения и удовольствия. Но пусть он посмотрит на меня в этой темнице, в этих оковах. Я терплю безропотно, потому что это возмездие предназначено мне за мои грехи. Возмездие! Разве его нет здесь, в этой комнате? Разве его не было здесь в течение пятнадцати лет?
Так сводила она счеты с небесами, отмечая свои взносы, тщательно подводя итог и требуя соответственного вознаграждения. Она поражала только энергией и пафосом, которые вносила в этот торг. Тысячи людей, каждый по-своему, ежедневно заключают подобные сделки.
— Флинтуинч, дайте мне книгу!
Старик подал ей книгу. Она вложила два пальца между ее листами, закрыла над ними книгу и с угрозой протянула ее сыну.
— В старые времена, Артур, о которых говорится в этой книге, были благочестивые люди, взысканные милостью господа, которые прокляли бы своих сыновей за меньший проступок, обрекли бы на гибель их, и целые племена, давшие им приют, обрекли бы на гибель, на отлучение от бога и людей, на истребление всех, вплоть до грудного младенца. Но я только скажу тебе, что если ты еще раз возобновишь этот разговор, то я отрекусь от тебя; я прогоню тебя из дому, так что лучше бы тебе было от колыбели не знать матери. Я навсегда откажусь видеть и слышать о тебе. И если после всего этого ты придешь в эту темную комнату взглянуть на мой труп, из него выступит кровь, если только я в силах буду сделать это, когда ты подойдешь ко мне!
Облегченная отчасти свирепостью этой угрозы, отчасти (как это ни чудовищно) сознанием исполненного религиозного долга, она протянула книгу старику и умолкла.
— Ну, — сказал Иеремия, — принимая во внимание, что я не намерен становиться между вами, позвольте мне спросить (так как меня призвали сюда как третье лицо), в чем дело?
— Спросите об этом, — отвечал Артур, видя, что ему приходится говорить, — у моей матери. Всё, что я говорил, было сказано только для нее.
— О, — возразил старик, — у вашей матери! Спросить у вашей матери. Ладно! Но ваша мать сказала, что вы заподозрили вашего отца. Это недостойно почтительного сына, Артур. Кого же вы намерены заподозрить теперь?
— Довольно, — сказала миссис Кленнэм, повернувшись лицом к старику. — Оставим это!
Мистер Флинтуинч выступает в роли посредника.
— Хорошо, но постойте немножко, постойте немножко, — настаивал старик. — Посмотрим, в чем дело. Сказали вы Артуру, что он не должен оскорблять память отца? Не имеет права делать это? Не имеет никакого основания для этого?
— Я говорю ему это теперь.
— Ага! Именно! — подхватил старик. — Вы говорите ему это теперь. Вы не сказали ему этого раньше, а говорите теперь. Так! так! Это правильно. Вы знаете, я так долго стоял между вами и его отцом, что мне кажется, будто смерть ничего не изменила, и я по-прежнему стою между вами. Так вот я и хочу вывести дело начистоту. Артур, позвольте вам сказать, что вы не имеете ни права, ни оснований подозревать вашего отца.
Он взялся за спинку кресла и, продолжая бормотать что-то себе под нос, тихонько подкатил свою госпожу к конторке.
— Теперь, — сказал он, — чтобы не уйти, сделав только половину дела, и не возвращаться опять, когда вы покончите с другой половиной, и не путаться в ваши распри, сказал ли вам Артур, что он думает насчет торговых дел?
— Он отказался от них.
— Не передавая кому-нибудь другому, надеюсь?
Миссис Кленнэм взглянула на сына, который стоял, опершись о косяк окна. Он заметил ее взгляд и сказал:
— Моей матери, конечно. Она может поступить, как ей угодно.
— Если что-нибудь угодное, — отвечала она после непродолжительной паузы, — может возникнуть для меня из горького разочарования в сыне, который, будучи во цвете лет, мог бы влить новую жизнь и силу в наши дела, увеличить их выгоды и значение, если что-нибудь угодное еще остается для меня, так это, конечно, повысить старого и верного слугу. Иеремия, капитан покидает корабль, но вы и я останемся на нем, хотя бы пришлось утонуть вместе с ним.
Иеремия, глаза которого блеснули, точно при виде денег, кинул быстрый взгляд на сына, как будто хотел сказать: «Вам я не обязан благодарностью; вы тут ни при чем», — а затем сказал матери, что он благодарит ее и что Эффри благодарит ее; что он никогда не покинет ее и что Эффри никогда не покинет ее. В заключение он вынул часы из глубины кармана, объявив: «Одиннадцать, пора вам есть устрицы!» — и, переменив таким образом тему разговора, что, впрочем, не вызвало ни малейшей перемены в выражении его лица и в манерах, позвонил.
Но миссис Кленнэм, оскорбленная подозрением сына, вообразившего, будто возмездие, выпавшее ей на долю, недостаточно, решилась наложить на себя эпитимию[16] и отказалась есть устрицы! А они имели очень соблазнительный вид: восемь штук, симметрично разложенных кружком на белой тарелочке, на подносе, покрытом белой салфеткой, между французской булочкой с маслом и стаканчиком вина со льдом. Но она отказалась наотрез и велела унести устрицы, — без сомнения, записав этот поступок себе на приход в книгу вечности.
Устрицы подавала не Эффри, а девушка, уже являвшаяся на звон колокольчика; та самая, которая была в этой комнате вчера вечером. Теперь, рассмотрев ее лучше, Артур убедился, что, благодаря миниатюрной фигурке, мелким чертам лица и простому скромному платью, она казалась гораздо моложе, чем была на самом деле. Девушке было, по крайней мере, двадцать два года, при беглом же взгляде ей можно было дать вдвое меньше. Не то чтобы лицо ее сохранило детское выражение, — напротив, на нем лежала печать заботы и тревоги, несвойственная даже ее настоящему возрасту. Но она была так миниатюрна и хрупка, так тиха и бесшумна и так, очевидно, сознавала себя лишней в обществе этих трех суровых больших людей, что производила впечатление загнанного ребенка.