Олег Михайлов - Куприн
Ввиду выдающегося интереса, который представляет это стихотворение, я решил его иллюстрировать. Как видите, после отрывка из письма следует рисунок: кровать с лежащей на ней под покрывалом фигурой…
Куприн, сузив глаза, склонился над альбомом. Любимов продолжал:
— На следующем листке опять стихотворение:
Её Людмилой нарекли,Но для меня осталась Лимой.
Сбоку нарисована люлька. А вот ещё выдержка из письма:
Взирала радостно мамаша,Как расцветала дочь ея.
И наконец, заключительные строки:
Великолепная нога,Явленье страсти неземной.
Конечно, к сему имеется соответствующий рисунок ноги…
Куприн слушал Любимова, вглядывался в неуклюжие строки любовных виршей и всё более проникался жалостью и состраданием к их автору: «Несчастный маленький человек, поставленный судьбой в самом низу общественной лестницы и безответно влюблённый в женщину, принадлежащую к верхам… Какая тема для произведения!..» Хозяин, не замечая его состояния, очевидно, усматривал во всём лишь юмористическую сторону. Благодушно улыбаясь, он рассказывал:
— Этот маньяк с неотступным упорством преследовал Милочку письмами. В них заключались не только стихотворные послания, но и прозаический текст с малограмотными объяснениями в любви. Подписывал он письма своими инициалами — П. П. Ж. Представьте себе, Александр Иванович, ему удалось несколько раз проникнуть в её квартиру. Как мы впоследствии выяснили, он вошёл для этого в сношения с полотёрами. Многие письма его посвящены описанию обстановки всех комнат и, конечно, главным образом Милочкиной. Часто он следовал за ней во время прогулок или когда она посещала своих знакомых. Об этом он также немедленно осведомлял её в письмах. Когда Милочка второй раз вышла замуж, поток писем временно прекратился. Но уже через несколько месяцев П. П. Ж. вернулся к своему прежнему занятию…
«Я вижу этого П. П. Ж., — думал Куприн, — вижу, как мучительно напрягает он все свои душевные силы, стараясь преодолеть малограмотность и отсутствие необходимых слов, чтобы выразить охватившее его большое чувство, и как стремится он уйти от своей, очевидно, убогой жизни в мечты о недосягаемом счастье…»
— В прошлом году, — говорил между тем Любимов, — в первый день пасхи, рано утром горничная принесла Миле письмо и небольшой пакет. В нём оказалась коробочка, в которой на розовой вате лежал аляповатый браслет — толстая позолоченная дутая цепочка, и к ней подвешено было маленькое красное эмалевое яичко с выгравированными словами: «Христос воскресе, дорогая Лима. П. П. Ж.». Это выходило уже за рамки приличия. Коля страшно возмутился и потребовал принятия по отношению к П. П. Ж. самых крайних мер…
Любимов прервал своё повествование и предложил Куприну выкурить в кабинете по сигаре.
— Я не наскучил вам, Александр Иванович, этой нелепой историей? — спросил он, удобно устроившись в кресле и затянувшись крепким ароматным дымом.
— Напротив, Дмитрий Николаевич, я весь внимание, — живо отозвался Куприн, всё более ясно представляя себе жалкий и самоотверженный характер этого П. П. Ж.
— Ну так вот, установить личность этого господина было для меня, конечно, легко. Он оказался мелким почтовым чиновником Петром Петровичем Жолтиковым. Жил он в начале старого Невского, в громадном доме барона Фридерикса, в котором сдавались дешёвые комнаты и квартиры. В ближайшее воскресенье мы с Колей отправились к нему. По грязной чёрной лестнице поднялись на пятый этаж. Открыла нам хозяйка квартиры, неопрятная, растрёпанная женщина, и указала комнату Жолтикова. Убогая обстановка, сам он невзрачный, небольшого роста, страшно растерявшийся, испуганно смотревший на нас, — всё это произвело на меня тяжёлое впечатление. Я положил на стол коробочку с браслетом и вежливо попросил его впредь не только не посылать моей жене подарков, но и перестать писать ей письма. Тут Коля перебил меня, очень резко сказав, что мы примем меры… Я не дал ему договорить — убитый вид Жолтикова меня обезоруживал…
Любимов замолчал, отвернулся от собеседника и сказал тише, приглушённее:
— Он ведь так же, как я, любит Милочку, и я не могу сердиться на него. Я счастливый соперник, и мне его жаль. Ведь если бы он был крупным чиновником, а я бедным служащим, может быть, Милочка и полюбила бы его, а не меня… Кто знает!
«Э, да в тебе чиновник не заглушил ещё человека, — невольно подумал Куприн. — Но со временем кто знает…»
И тоже тихо, но твёрдо ответил:
— Да, судьба не бескорыстна. Она всегда покровительствует успеху…
Домой с Марией Карловной они возвращались поздно за полночь, пешком, по тихим малолюдным улицам, примыкающим к Таврическому саду. Мысли Куприна всё ещё были заняты этой трогательной и грустной историей.
Если осторожно соскоблить иронический налёт, нанесённый нашим милым рассказчиком, — говорил он жене, — обнаружится безнадёжная, трогательная и самоотверженная любовь, на которую способны очень немногие. Женщины не всегда в силах оценить такое святое чувство…
Он помолчал, прислушиваясь к чему-то своему, потаённому, потом тряхнул головой, отгоняя неприятные мысли:
— Ты знаешь, Машенька, сейчас все новые впечатления у меня не отстоялись. Я свернул их, как ленты «кодака», и уложил в своей памяти. Там они могут пролежать долго, прежде чем я найду для них подходящее место и разверну их. Когда проходит время, глубже чувствуешь и оцениваешь прошедшее — людей, встречи, события. Но мне кажется, Жолтиков будет моим героем. Я подниму его образ, его бедную жизнь, которая, возможно, оборвётся — оборвётся трагически. Я даже хотел бы облагородить тот дутый аляповатый браслет, который он прислал Людмиле Ивановне. Пусть это будет гранатовый браслет, подаренный мной тебе? Ты не рассердишься, Машенька, нет?
Куприн нашёл в муфте маленькую горячую ручку жены и смущённо добавил:
— В юности, ещё юнкером, нечто подобное испытал я сам… Я долго хранил у себя случайно оброненный при выходе из театра носовой платок незнакомой мне женщины…
7
Рано утром 24 февраля 1902 года Александра Аркадьевна Давыдова скончалась от паралича сердца.
Хоронил издательницу «Мира божьего» весь литературный Петербург. На многолюдных поминках к Куприну подошёл с незнакомцем Богданович, у которого глаза были красны и припухли от слёз.
— Познакомьтесь, — сказал он и представил их друг другу: — Александр Иванович Куприн — Фёдор Дмитриевич Батюшков[24]…
Перед Куприным стоял высокий худощавый сорокапятилетний мужчина, со строгим сухим длинным лицом в небольшой каштановой бороде и добрым взглядом спокойных серых глаз. Куприн уже знал о Батюшкове, что это профессор, историк западной литературы, потомок старинного знатного рода, внучатый племянник известного поэта пушкинской поры. Он знал также, что именно Батюшкову члены редакции после кончины Давыдовой предложили быть руководителем журнала «Мир божий».
Заговорили о покойной, о её заслугах перед отечественной словесностью. Куприн сразу отметил про себя, что ни в словах Батюшкова, ни даже в его интонации не было той почти обязательной лицемерной, преувеличенной печали, которую почитали долгом выказать многие из присутствующих.
— Что ж, надо вести корабль дальше, — сказал он Батюшкову. — Капитанский мостик пуст, и вам, очевидно, придётся браться за штурвал…
— Я с большими колебаниями принял предложение редакции, — ответил тот. — Но кому-то приходится быть администратором. Вы знаете, Александр Иванович, в искусстве люди заурядные часто совершенно искренне сетуют на то, что организационная работа отвлекает их от творчества, не даёт возможности писать. Они хотят так объяснить себе собственное бесплодие. Могу сказать без всякого самоуничижения, что для творчества я не создан. И потому обязан посильными средствами работать там, где принесу наибольшую пользу…
— Но у вас есть то, что так редко встретишь в литературе, — живо возразил Куприн. — Культура, огромные знания!
— Пусть так, — согласился Батюшков, — но мы, книжники, живём жизнью вторичной. Что с того, что я могу сейчас процитировать латинскую мудрость, кельтский эпос или французских парнасцев? Это всё чужой, заёмный опыт. У нас нет чувства первородства, которое отличает художника истинного, нет того божественного огня, который горит в вашей душе… Я ведь давно слежу за вами, Александр Иванович, за вашим добрым, стихийным даром…
Всё это было сказано просто, естественно и поразило Куприна именно искренностью, отсутствием рисовки. Он ещё не знал того, что Батюшков станет его самым задушевным, самым близким другом на протяжении всей почти двадцатилетней жизни в России.