Анатоль Франс - 3. Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио
— Я прочту, — сказал он, — заходите в субботу.
Я ушел в большом смятении и желал лишь одного: чтобы суббота никогда не начиналась, чтобы до этого рокового дня произошли всемирный переворот и конец света, — так мне было страшно еще раз встретиться с главным редактором. Но мир продолжал существовать, суббота наступила, и я вновь увидел г-на Планшоне.
— Что ж, — сказал он, — я прочел ваше произведение, очень мило написано, я напечатаю его как приманку. А что вы делаете завтра вечером? Приходите ко мне обедать. Я живу на площади Сен-Гено, против Квадратной башни. Приходите запросто. Мы будем в семейном кругу…
Я с величайшей признательностью принял приглашение.
На следующий день, в шесть часов вечера, я пришел к г-ну Планшоне. Он сидел с двумя или тремя детьми на коленях и с таким же количеством малышей на плечах и даже в карманах. Все называли его папа, дергали за бороду. На нем был сюртук, чистая сорочка, и пахло от него лавандой.
Вошла женщина, бледная и хрупкая, слегка увядшая, но приятная. Волосы у нее были цвета тусклого золота, глаза цвета барвинка, и, несмотря на располневший стан, она была изящна.
— Это госпожа Планшоне, — представил ее муж.
Дети (их оказалось шестеро) все были толстые крепыши, румяные и по-своему даже красивые. Их голые руки и ноги, кольцом окружившие отца-великана, блистали свежестью детского тела; все одновременно взглянули на меня пугливыми глазами.
Госпожа Планшоне извинилась за их невоспитанность.
— Мы никогда не заживаемся подолгу на одном месте, и они не успевают привыкнуть к кому-нибудь. Они у нас маленькие дикари, ровно ничего не знают, да и разве могут они чему-нибудь научиться, когда каждые полгода им приходится менять школу? Старшему Анри уже двенадцатый год, а он еще ни одного слова не усвоил из катехизиса. Право, не знаю, как он пойдет к первому причастию. Прошу к столу, сударь!
Обед был обильный. Молодая крестьянка, за которой г-жа Планшоне внимательно следила, подавала одно блюдо за другим: курник, жаркое, паштеты, фрикасе, откормленную домашнюю птицу, которую по требованию хозяина ставили перед ним, и он, держа в одной руке вилку, в другой — нож с рукояткой вроде козьей ножки, обнажив зубы и страшно вращая глазами, сверкавшими на его бородатой физиономии, округлив руки, ловко разрезал белое и черное мясо, щедро наделяя себя, детей, жену, гостя и, смеясь жутким смехом, болтал невинные вещи.
Но только тогда, когда он начал разливать вино, обнаружился весь широкий размах его натуры. Бутылки стояли на полу, у его ног, и этот великан-людоед, не нагибаясь, огромной рукой поднимал за горлышко то одну, то другую бутылку и наливал полные стаканы жене, которая тщетно отказывалась, детям, которые дремали, припав щекой к тарелке, и мне, несчастному; я без разбору глотал красные, розовые, белые, янтарные и золотистые вина; их возраст и происхождение хозяин выкликал веселым голосом, вполне полагаясь на слова лавочника, продавшего ему вино. Таким образом, мы опустошили изрядное количество самых разнообразных бутылок, после чего я высказал хозяйке пылкие и благородные чувства. Все, что таилось в моей душе героического и нежного, слетало с моих уст. Я направил разговор на самые возвышенные темы, но мне было очень трудно поддерживать его, так как Планшоне лишь кивками одобрял мои трансцендентальные умозрения, ничем, однако, не поощряя их дальнейшего развития, и продолжал толковать о сборе и способах засола грибов и о прочих кулинарных вопросах. У него в голове была образцовая поваренная книга и наилучшая гастрономическая география всей Франции. Впрочем, иногда он для моего развлечения пересказывал какие-нибудь забавные словечки своих ребятишек. Мне было гораздо легче столковаться с г-жой Планшоне, ибо она несколько раз повторяла, что ее влечет к возвышенным темам. Она сообщила мне, что когда-то прочла стихотворение, которое привело ее в восторг, но не помнит имени автора, так как стихотворение было помещено в сборнике, где были стихи и других поэтов.
Я декламировал все элегии, какие помнил, но большинство их пропадало зря, так как дети дрались под столом и ужасно шумели. Во время десерта я понял, что влюблен в г-жу Планшоне, и эта любовь была столь благородна, что я не стремился изгнать ее из своего сердца; я бросал на предмет своей страсти умильные долгие взгляды и взволнованно говорил о жизни, о смерти, открывая г-же Планшоне всю душу, а она, прикрыв ресницами свои прелестные голубые глаза и склонив осунувшееся от усталости лицо, томным голосом говорила мне:
— В самом деле, сударь? — и пыталась улыбнуться.
Мне еще многое хотелось сказать ей, как вдруг она покинула нас и пошла укладывать малюток, которые, высоко задрав ноги, уже крепко спали на своих стульях. После ее ухода я продолжал задумчиво сидеть против г-на Планшоне, а он все подливал мне ликеров. Он показался мне скотом. Его невозмутимое спокойствие раздражало меня, но, обуреваемый самыми возвышенными чувствами, я хотел, чтобы и он обладал благородной душой, а я еще более благородной. Одним словом, чтобы г-жа Планшоне была любима двумя достойными ее людьми.
И потому я решил исследовать сердце г-на Планшоне:
— Сударь, — сказал я, — какой прекрасной работой вы занимаетесь!..
— Вы полагаете, что редактировать провинциальные газетки — прекрасное занятие? — спросил он. — Да к тому же еще газеты клерикальные… Да, я работаю на попов… Но не всегда человек волен поступать так, как хочется, не правда ли?
И он спокойно принялся покуривать свою пенковую трубку, на которой была вырезана красавица в сладострастной позе.
Я спросил:
— Господин Планшоне, вы знакомы с моей тетушкой?
— Я ни с кем не знаком в Корбейе, — ответил он, — всего лишь полгода назад я жил в Гапе… Еще рюмочку анисовки?
Огромная потребность нежности охватила меня. Я почувствовал дружбу к г-ну Планшоне. Я стал с ним фамильярен, я высказал ему свое сочувствие, а главное — доверие. Я описал ему мою жизнь, я поделился с ним моими надеждами и мечтами. Он перестал курить. А я все говорил, говорил. Наконец, заметив, что он дремлет, я встал, пожелал ему спокойной ночи и выразил желание засвидетельствовать мое почтение г-же Планшоне. Он дал мне понять, что это невозможно, ибо она уже легла спать. Я выразил сожаление и с трудом разыскал свою шляпу. Планшоне с лампой в руке проводил меня до площадки лестницы и напутствовал советами, которые дают обыкновенно подвыпившим гостям: как надо держаться за перила, как спускаться по ступенькам; по-видимому, все это оказалось не так просто: спускаясь, я то и дело спотыкался. Планшоне же, свесившись через перила, спрашивал, найду ли я тетушкин дом. Вопрос этот оскорбил меня. Я дал себе слово сразу же, безошибочно найти дом, но это оказалось большой самонадеянностью с моей стороны, — в поисках дома я провел большую часть ночи, возмущаясь собственной неуклюжестью, ибо я то и дело попадал в лужи. В то же время я тщетно обдумывал, какой блестящий подвиг можно было бы совершить, чтобы вызвать восхищение г-жи Планшоне. Я мечтал о ее красивых голубых глазах и искренне был расстроен, что стан ее менее красив, чем глаза.
Наутро я проснулся, когда солнце поднялось уже высоко. Язык у меня пересох, кожа горела. Но сильнее всего я страдал оттого, что никак не мог припомнить, о чем беседовал накануне с г-жой Планшоне, И был склонен предположить, что наговорил ей всяких глупостей.
Тетушка не сочла нужным скрыть от меня, что столь позднее возвращение она считает неуважением к ее дому. Когда же я сообщил ей, что мое произведение «Клеманс Изор» принято в газете. «Независимый», то она покраснела от гнева и тотчас же потребовала, чтобы я взял рукопись обратно и тем пресек всякую возможность появления моего очерка в печати, — одна мысль об этом приводила ее в ужас.
Поникнув головой, я отправился к Планшоне просить его вернуть мне рукопись, что он и сделал с таким же легким сердцем, с каким взял ее.
— Что вы делаете сегодня вечером? — спросил он. — Приходите, будем вместе доедать остатки.
Но, вспомнив тетушку, я отказался.
Несколько дней спустя я нанес г-же Планшоне визит. Я застал ее сидящей перед большим букетом полевых цветов, она клала заплату на штанишки старшего сына. Мы оба были очень сдержанны. Лил дождь. Мы говорили о дожде.
— Как грустно, — сказал я.
— Не правда ли? — сказала она.
— Вы любите цветы, сударыня?
— Обожаю.
И на меня с увядшего лица глянули прекрасные блестящие глаза.
Через неделю я покинул Корбей и никогда больше не видал г-жу Планшоне.
X. Два друга[475]
Это было в последние годы Второй империи. Жан Менье и Жак Дюброке снимали пополам мастерскую в глубине двора, около кладбища Монпарнас. Нижним этажом завладели мраморщики, и весь двор был загроможден белыми мраморными надгробиями, памятниками, крестами и погребальными урнами.