Халлдор Лакснесс - Свет мира
В это время на лестнице послышался шум, он приближался, вот дверь распахнулась, и на пороге появился вдрызг пьяный детина. Сперва он, словно зверь, заворчал на гостя, потом, бранясь, ввалился в комнату, подошел, шатаясь, к Оулавюру Каурасону, сгреб в кулак рубашку у него на груди и начал его трясти.
— Кто ты такой, черт побери, что тебе здесь, черт побери, надо?
— Меня зовут Оулавюр Каурасон, — сказал скальд.
После этих слов вновь пришедший впал в такую ярость, по сравнению с которой его прежнее обхождение казалось мирным и вежливым. Он обрушил на скальда поток площадной брани и грязных обвинений, а в заключение своей речи заявил, что человек, который покрыл несмываемым позором имя своей матери, должен немедленно исчезнуть с ее глаз. Это были не пустые слова, он сдернул Оулавюра Каурасона со стула, протащил через всю комнату и вышвырнул за дверь.
Так завершилась для Льоусвикинга его старая мечта о матери.
Глава одиннадцатая
Утром скальд отправился к редактору. Это был невысокий человек с внушительным брюшком, выступающей вперед нижней челюстью, черной козлиной бородкой и лисьими глазками за стеклами пенсне.
Скальд поздоровался и сказал, что его зовут Оулавюр Каурасон. Сперва редактор не знал, как ему отнестись к этому избирателю, и потому некоторое время продолжал писать, спрятавшись за своим пенсне. Немного подумав, он решил стать другом Оулавюра Каурасона, отложил ручку и объявил, что слышал о нем от разных людей, что сам он тоже поэт и уже выпустил несколько книжек. Он сказал, что слышал отрывки из стихотворений Оулавюра Каурасона и что они ему очень понравились, однако этим стихам не повредило бы, если бы в их полете чуть сильнее слышался орлиный посвист и если бы автор постарался побольше приблизиться к крепкой форме Эгиля Скаллагримссона.
— Вчера один… один знакомый посоветовал мне пойти к тебе и спросить, как ты думаешь, сколько должно стоить издание всего, что я написал, — сказал Оулавюр Каурасон.
Редактор попросил скальда рассказать ему в общих чертах о его работах, и скальд начал перечислять их: романы, сборники стихов, жизнеописания, повести об Особенных Людях, перечень всех исландских скальдов — всего десять томов, несколько тысяч страниц. Тогда редактор придал своему лицу сугубо математическое выражение и начал подсчитывать. Он был необыкновенно серьезен. Подсчет сопровождался тяжелыми вздохами и стонами. Но вот наконец он отложил перо, откинулся на спинку стула и спросил:
— Можешь ты выложить на стол двести пятьдесят тысяч крон?
— Без всякого труда, — ответил скальд.
— Ну, если ты таскаешь в кармане такую сумму, — сказал редактор, — то я как старший и более опытный человек хочу обратить твое внимание, что эти деньги можно употребить гораздо разумнее, чем пускать их на печатание книг. За двести пятьдесят тысяч крон можно обеспечить себе голоса избирателей по крайней мере в шести обычных избирательных округах, построить церкви и рыболовецкие базы, купить необходимые поручительства, и после всего этого у тебя еще останется кое-что на жизнь. Но раз ты явился сюда с бочонками, набитыми золотом, чтобы спросить у меня, что тебе с ними делать, то я бы скорее посоветовал тебе нанять лодку, уплыть со своими бочонками в открытое море и похоронить их на дне морском, чем издавать книги. Ибо издавать книги — это все равно что взять да сжечь все свои деньги и остаться ни с чем. Я вынужден был издать две книжки — сборник стихов и сборник рассказов, поскольку мне от государства была дана писательская стипендия, но если бы в моем распоряжении не было типографии, я до сих пор еще не расплатился бы с долгами за эти книги, хотя я человек известный не только в нашей части страны, но и в столице. Нет, дружок, последнее, что следует делать на свои деньги, — это издавать книги. Могу я предложить тебе сигару?
— Большое спасибо, — сказал скальд. — К сожалению, я не курю сигар. Но мне хотелось бы немного поговорить с тобой, если ты разрешишь мне присесть. Я обратился к тебе с полным доверием и поэтому хочу попросить тебя не смеяться надо мной. А я зато ничего от тебя не скрою. Дело в том, что со мной приключилось большое несчастье, меня обвинили в преступлении. Я долго отпирался, боясь навлечь позор и беду на свою жену и ребенка… и на мать тоже, хотя я лично вовсе не считаю свой поступок таким уж большим преступлением, во всяком случае, большим, чем все остальные поступки в моей жизни. Но сегодня ночью я лежал и думал, что если меня осудят и навсегда опозорят в глазах народа, как Сигурдура Брейдфьорда, который был приговорен к двадцати семи ударам плетью, то, может быть, я хоть немного оправдаюсь перед будущим, если мне удастся одновременно выпустить пусть хоть малюсенькую книжечку.
Во время этой исповеди с лица редактора исчезло математическое выражение и его сменила масляная улыбка политика.
— Поскольку мы оба поэты и, следовательно, братья, — заявил он, — я должен признаться, что, с моей точки зрения, естественно, если мужчине надоедает жена, когда она состарится, и он начинает поглядывать на молоденьких девушек, но, с другой стороны, я считаю, что тебе не стоило занимать председателя окружного суда такой ерундой почти целую неделю. Ибо в наши дни преступление состоит вовсе не в том, что человек нарушает законы, а в том, что он придерживается ошибочного мнения и выступает против Национальных сил. Послушай, скальд Оулавюр, а каково отношение в Бервике к нашей программе?
— Не смею говорить за других, — сказал избиратель, плохо понимая, к чему клонит редактор, и наугад нащупывая почву. — Но, что касается лично меня, могу утверждать, что я всегда стремился придерживаться правильного мнения и поддерживать Национальные силы, насколько мне позволяет мой малый разум и ничтожная совесть.
— Как тебе известно, — доверительно начал редактор со своей масляной улыбкой и, наклонившись вперед, попал в солнечный луч: черная как вороново крыло бородка, выступающая вперед нижняя челюсть и пенсне засверкали на солнце. — Как тебе известно, мы, редакторы газет и партийные руководители, можем реабилитировать кого угодно, если только этот человек правильно понимает правильные силы.
— Правильно понимать правильные силы, — сказал Оулавюр Каурасон, — всегда было моим самым горячим желанием.
Уже не только масло, но и мед закапал с улыбки редактора, он похлопал посетителя по плечу, готовый, казалось, расцеловать его, и сказал:
— Когда-нибудь в ближайшем будущем пришли мне в стихотворение, только правильного содержания. Пусть оно будет не длинным, вполне достаточно трех строф, если оно мне понравится, я напечатаю его в газете на видном месте. И мы оба от этого только выиграем.
— Я уже давно размышлял над тем, чтобы написать гимн солнцу — сказал Оулавюр Каурасон торжественно.
Любить солнце и восхвалять его — Оулавюру Каурасону казалось, что ни люди, ни скальды не могут более правильно понимать правильные силы, царящие на земле.
— Но, к сожалению, — добавил он, — я не уверен, что мне удастся втиснуть в три строфы все, что мне хотелось бы сказать на эту тему.
Скальда немного удивило, что редактор неожиданно утратил всякое желание целовать его, масло и мед исчезли, словно скальд и редактор перестали быть друзьями; редактор откинулся на спинку стула и придал лицу серьезное выражение.
— Для твоей же пользы осмелюсь дать тебе один совет, — сказал он как бы с некоторого расстояния. — Мне кажется, будет лучше, если ты не станешь писать стихотворения о солнце.
Ничего не понимая, скальд смотрел на редактора. Было очевидно, что искре света не удалось пробиться в том темном лесу, которым отделены друг от друга два человека.
— Может быть, ты считаешь, — начал он, — что… что… что солнце слишком далеко?
— А разве это не так? — ответил редактор, глядя в окно.
— Мне, во всяком случае, кажется, — мягко сказал скальд, — что, хотя в мире людей господствует холод, солнце нам все-таки ближе всего.
Теперь удивился редактор, и Оулавюр Каурасон наблюдал, как в глазах редактора он постепенно превращается в какое-то диковинное животное, то ли в смешную рыбину, то ли в двуглавого теленка.
— Ты что, болван или меня считаешь болваном? — спросил наконец редактор.
— Я молю Бога помочь мне, — сказал Оулавюр Каурасон.
— Давай с тобой условимся: или мы беседуем, как нормальные люди, — сказал редактор, — или оставим этот разговор.
Некоторое время Оулавюр Каурасон испуганно глядел на редактора, потеряв дар речи, наконец он понял, что все дальнейшие попытки не принесут никаких плодов, поднялся и сказал:
— Я… я пойду.
Но редактору вдруг стало жаль этого нерешительного избирателя, и он не захотел отпускать его.
— Послушай, — начал он тоном, каким учитель делает последнюю попытку объяснить тайны таблицы умножения тупому ребенку. — Ты знаком с директором Пьетуром Паульссоном из Свидинсвикского хозяйства?