Лоренс Стерн - Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена
«— Все это глупости», — сказала мать.
— — — В особенности же кюветы, — отвечал отец.
Этого было довольно — он вкусил сладость торжества — и продолжал.
— Впрочем, строго говоря, усадьба эта не собственность миссис Водмен, — сказал отец, частично поправляя себя, — она владеет ею только пожизненно. — —
— Это большая разница, — сказала мать. — —
— В глазах дурака, — отвечал отец. — —
— Разве только у нее будет ребенок, — сказала мать. — —
— — Но сперва она должна убедить моего брата Тоби помочь ей в этом. —
— — Разумеется, мистер Шенди, — проговорила мать.
— — Впрочем, если для этого понадобится убеждение, — сказал отец, — господь да помилует их.
— Аминь, — сказала мать.
— Аминь, — воскликнул отец.
— Аминь, — сказала мать еще раз, но уже горестным тоном, в который она вложила столько личного чувства, что отца всего передернуло, — он моментально достал свой календарь; но прежде, чем он его раскрыл, паства Йорика, расходившаяся из церкви, дала ему исчерпывающий ответ на половину того, о чем он хотел справиться, — а матушка, сказав ему, что сегодня день причастия, — разрешила все его сомнения относительно другой половины. — Он положил календарь в карман.
Первый лорд казначейства, раздумывающий о государственных доходах, не мог бы вернуться домой с выражением большей озабоченности на лице.
Глава XII
Оглядываясь на конец последней главы и обозревая все, написанное мной, я считаю необходимым заполнить эту и пять следующих страниц изрядным количеством инородного материала, дабы поддержано было то счастливое равновесие между мудростью и дурачеством, без которого книга и года не протянула бы; и не какое-нибудь жалкое бесцветное отступление (которое, если бы не его название, можно было бы сделать, не покидая столбовой дороги) способно выполнить эту задачу — — нет; коль уж отступление, так бойкое, шаловливое и на веселую тему, да такое, чтобы ни коня, ни всадника невозможно было поймать иначе, как с наскока.
Вся трудность в том, чтобы привести в действие силы, способные помочь в этом деле. Фантазия своенравна — Остроумие не любит, чтобы его искали, — Шутливость (хотя она и добрая девчурка) не придет по зову, хотя бы мы сложили царство у ног ее.
— — Самый лучший способ — сотворить молитву. — —
Но если тогда придут нам на ум наши слабости и немощи, душевные и телесные, — то в этом отношении мы почувствуем себя после молитвы скорее хуже, чем до нее, — но в других отношениях лучше.
Что касается меня самого, то нет под небом такого средства, о котором я бы в этом случае не подумал и которого не испытал бы на себе, иной раз обращаясь прямо к душе и на все лады обсуждая с ней вопрос о пределах ее способностей. — — —
— — Мне ни разу не удалось расширить их даже на дюйм! — — иной раз, меняя систему и пробуя, чего можно достигнуть обузданием тела: воздержанием, трезвостью и целомудрием. Сами по себе, — говорил я, — они хороши — они хороши абсолютно — хороши и относительно; — они хороши для здоровья — хороши для счастья на этом свете — хороши для счастья за гробом. — —
Словом, они были хороши для чего угодно, но не для того, что мне было надобно; тут они годились только на то, чтобы оставить душу точно такой, как ее создало небо. Что до богословских добродетелей веры и надежды, то они, конечно, дают душе мужество; однако кротость, эта плаксивая добродетель (как всегда называл ее отец), отнимает его начисто, так что вы снова оказываетесь на том самом месте, откуда тронулись в путь.
И вот я нашел, что во всех обыкновенных и заурядных случаях нет ничего более подходящего, как…
— — Право же, если мы можем сколько-нибудь полагаться на логику и если меня не ослепляет самолюбие, во мне есть кое-что от подлинной гениальности, судя хотя бы по тому ее симптому, что я совершенно не знаю зависти; в самом деле, стоит мне только сделать какое-нибудь открытие или напасть на какую-нибудь выдумку, которые ведут к усовершенствованию писательского искусства, как я сейчас же предаю их гласности; искренне желая, чтобы все писали так же хорошо, как пишу я.
— — Что, конечно, и последует, если пишущие будут так же мало думать.
Глава XIII
Итак, в обыкновенных случаях, то есть когда я всего только туп и мысли рождаются трудно и туго сходят с пера — —
Или когда на меня, непонятно каким образом, находит мерзкая полоса холодного и лишенного всякой образности слога и я не в силах из нее выбраться даже ценою спасения души моей, так что вынужден писать, как голландский комментатор, до самого конца главы, если не случится чего-нибудь — —
— — я ни минуты не трачу на переговоры с моим пером, и чернилами; если делу не помогают щепотка табаку и несколько шагов по комнате — я немедленно беру бритву и пробую на ладони ее лезвие, после чего без дальнейших церемоний намыливаю себе подбородок и бреюсь, следя лишь за тем, чтобы случайно не оставить седого волоса; по окончании бритья я меняю рубашку — выбираю лучший кафтан — посылаю за самым свежим моим париком — надеваю на палец кольцо с топазом; словом, наряжаюсь с ног до головы самым тщательным образом.
Если и это не помогает, значит, впутался сам сатана: ведь сами рассудите, сэр, — поскольку каждый обыкновенно присутствует при бритье своей бороды (хотя и нет правила без исключения) и уж непременно просиживает в течение этой операции лицом к лицу с самим собой, если производит ее собственноручно, — это особенное положение внушает нам, как и всякое другое, свои особенные мысли. — —
— — Я утверждаю, что образы фантазии небритого человека после одного бритья прихорашиваются и молодеют на семь лет; не подвергайся они опасности быть совсем сбритыми, их можно было бы довести путем постоянного бритья до высочайшего совершенства. — Как мог Гомер писать с такой длинной бородой, мне непостижимо — — и коль это говорит против моей гипотезы, мне мало нужды. — — Но вернемтесь к туалету. Ludovicus Sorbonensis считает оный исключительно делом тела, εξωτερικη πραξις[445], как он его называет, — — но он заблуждается: душа и тело соучастники во всем, что они предпринимают; мы не можем надеть на себя новое платье так, чтобы вместе с нами не приоделись и наши мысли; и если мы наряжаемся джентльменами, каждая из них предстает нашему воображению такой же нарядной, как и мы сами, — так что нам остается только взять перо и писать вещи, похожие на нас самих.
Таким образом, когда ваши милости и ваши преподобия пожелаете узнать, опрятно ли я пишу и удобно ли меня читать, вы так же хорошо будете об этом судить, рассмотрев счет моей прачки, как и подвергнув разбору мою книгу; могу вам засвидетельствовать, что был один такой месяц, когда я переменил тридцать одну рубашку — так чисто я старался писать; а в результате меня бранили, проклинали, критиковали и поносили больше, и больше было таинственных покачиваний головой по моему адресу за то, что я написал в этом месяце, нежели за все, написанное мной в прочие месяцы того года, вместе взятые. — — Но их милости и их преподобия не видели моих счетов.
Глава XIV
Так как у меня никогда в мыслях не было начать отступление, для которого я делаю все эти приготовления, прежде чем я дойду до главы пятнадцатой, — — — то я вправе употребить эту главу, как я сочту удобным, — — в настоящую минуту у меня двадцать разных планов на этот счет — — я мог бы написать главу о Пуговичных петлях. — —
Или главу о Тьфу! которая должна за ними следовать — —
Или главу об Узлах, в случае если их преподобия с ними справятся, — — но темы эти могут вовлечь меня в беду; самое верное следовать путем ученых и самому выдвинуть возражения против написанного мной, хотя, наперед объявляю, я знаю не больше своих пяток, как их опровергнуть.
Прежде всего можно было бы сказать, что существует презренный род Ферситовой сатиры, черной, как чернила, которыми она написана, — — (к слову сказать, кто так говорит, обязан поблагодарить генерального инспектора греческой армии за то, что тот не вычеркнул из своей ведомости личного состава имя столь уродливого и злоязычного человека, как Ферсит[446], — — ибо эта небрежность снабдила вас лишним эпитетом) — — в подобных произведениях, можно утверждать, никакие умывания и оттирания на свете не пойдут на пользу опустившемуся гению — — наоборот, чем грязнее этот субъект, тем больше он обыкновенно преуспевает.
На это у меня только тот ответ — — — по крайней мере, под рукой — — что архиепископ Беневентский[447], как всем известно, написал свой грязный роман Галатео в лиловом кафтане и камзоле и в лиловых штанах и что наложенная на него за это епитимья (написать комментарий к Апокалипсису) хотя и показалась некоторым чрезвычайно суровой, другие совсем не сочли ее такой, единственно по причине упомянутого облачения.