Элиас Канетти - Ослепление
— Это действительно ты?
— Почему ты сомневаешься?
— Я плохо здесь вижу. Такая темень.
— Я узнал тебя по твоей худобе.
Вдруг кто-то резко и строго приказал, Георг немного испугался:
— Выйдите отсюда, Пфафф!
— Ишь ты!
— Пожалуйста, оставьте нас наедине, — прибавил Георг.
— Сию же минуту! — приказал Петер, прежний Петер.
Пфафф вышел. Новый господин казался ему уж очень шикарным, он выглядел как президент, наверно, чем-то таким он и был. Отплатить профессору за его дерзость времени еще будет достаточно. В виде задатка он захлопнул за собой дверь, из уважения к президенту он не стал запирать его.
Георг положил Петера на кровать, почти не заметив, что уже не держит его на руках, подошел к окну и стал отдирать доски.
— Я его потом опять затемню, — сказал он, — тебе нужен воздух. Если у тебя болят глаза, закрой их пока.
— Глаза у меня не болят.
— Почему же ты их щадишь? Я думал, ты слишком много читал и хочешь немного отдохнуть в темноте.
— Доски здесь только со вчерашнего вечера.
— Это ты так крепко приколотил их? Я с трудом отдираю их. Никак не думал, что у тебя столько силы.
— Это привратник, наемный воин.
— Наемный воин?
— Продажный хам.
— Мне он был симпатичен. Если сравнить его с другими людьми из твоего окружения.
— Мне тоже раньше.
— Что же он сделал тебе?
— Он ведет себя нагло, он меня тыкает.
— Я думаю, он делает это, чтобы доказать тебе свою дружбу. Ты же, конечно, не так давно в этой каморке?
— С позавчерашнего дня.
— Ты чувствуешь себя с тех пор лучше? В отношении глаз, я имею в виду. Надеюсь, ты не взял с собой книг?
— Книги наверху. Мою маленькую домашнюю библиотеку стащили.
— Просто счастье! А то бы ты пытался читать и здесь. Для твоих больных глаз это была бы погибель. Думаю, ты и сам теперь беспокоишься за их судьбу. Раньше твои глаза были тебе безразличны. Ты трепал их почем зря.
— Мои глаза совершенно здоровы.
— Серьезно? У тебя нет никаких жалоб?
— Никаких.
Доски были содраны. Яркий свет залил каморку. Через открытое окно в нее потек воздух. Георг глубоко и удовлетворенно вздохнул. До сих пор обследование шло успешно. Все, что отвечал Петер на его хорошо рассчитанные вопросы, было верно, разумно, немного сухо, как прежде. Зло заключалось в той женщине, только в той женщине, намек, метивший в нее, он нарочно пропустил мимо ушей. За свои глаза он не боялся, тон, каким он отвечал на расспросы об их состоянии, выдавал справедливое раздражение. Георг повернулся. Две пустые клетки для птиц висели на стене. Постельные принадлежности были в красных пятнах. В заднем углу стоял умывальный таз. Грязная вода в нем отливала красным. Петер был еще худее, чем то предположили пальцы. Две резкие морщины прорезали его щеки. Лицо казалось длиннее, уже и строже, чем много лет назад. Четыре глубокие складки пролегли у него на лбу, как если бы глаза его были всегда широко открыты. Губ совершенно не было видно, их место выдавала скорбная щелка. Глаза его, бедные, водянисто-голубые, испытующе глядели на брата с притворным безразличием, но в их уголках таилось любопытство и недоверие. Левую руку Петер прятал за спиной.
— Что у тебя с рукой?
Георг отнял ее от спины. Она была обмотана тряпкой, сплошь пропитавшейся кровью.
— Я поранился.
— Как это получилось?
— Во время еды я вдруг хватил ножом по мизинцу. Две верхние фаланги я потерял.
— Ты, значит, резанул изо всей силы?
— Фаланги эти почти наполовину отделились от пальца. Я подумал, что они все равно потеряны, и отрезал их вовсе, чтобы сразу покончить с болью.
— Что тебя так испугало?
— Ты же сам знаешь.
— Откуда мне это знать, Петер?
— Привратник сказал тебе.
— Я сам нахожу очень странным, что он не сказал мне об этом ни слова.
— Он виноват. Я не знал, что он держит канареек. Клетки он спрятал под кроватью, черт знает почему. Один вечер и весь следующий день здесь, в каморке, стояла мертвая тишина. Вчера за ужином, когда я как раз разрезал мясо, поднялся вдруг адский шум. Первый испуг стоил мне пальца. Учти, к какой я привык тишине во время работы. Но я отомстил этому негодяю. Он любит такие грубые шутки. Думаю, что он нарочно спрятал клетки под кровать. Он мог бы оставить их на стене, где они снова теперь висят.
— Как ты отомстил?
— Я выпустил птиц на волю. При моей боли не такая жестокая месть. Наверно, они погибли. Он так рассвирепел, что заколотил мне окно досками. Кроме того, я заплатил ему за птиц. Он утверждает, что им нет цены, что он приручал их годами. Конечно, он лжет. Ты когда-нибудь читал, чтобы канарейки начинали петь по приказу и по приказу же умолкали?
— Нет.
— Он хотел набить им цену. Как будто только бабы зарятся на деньги своих мужей. Это большое заблуждение. Видишь, чем я заплатил за него.
Георг сбегал в ближайшую аптеку, купил йод, перевязочные средства и кое-какие мелочи для подкрепления Петера. Рана была не опасна; тревожило то, что человек и без того слабый потерял столько крови. Перевязать его следовало вчера же. Этот привратник был изверг, он думал только о своих канарейках. История Петера звучала убедительно. Тем не менее надлежало выяснить у виновного, во всех ли подробностях она правдива. Лучше всего было бы подняться сейчас в квартиру и выслушать его версию вчерашних и более давних событий. Георга это отнюдь не прельщало. Уже второй раз за сегодняшний день ошибся он в человеке. Он считал себя, и его успехи в психиатрии подтверждали его правоту, большим знатоком людей. Рыжий малый был не просто силач Атлант, он был коварен и опасен. Его шутка с птицами, которых он спрятал под кровать, выдавала, насколько безразличен ему Петер, чьим лучшим другом он изображал себя. У него хватило духу отнять у больного свет и воздух, заколотив ему окно досками. О ране он не побеспокоился. Одна из его первых фраз, когда Георг познакомился с ним, гласила: брат заплатил за четырех канареек, которые были за ним, хорошо заплатил. Заботили его деньги. Он явно был заодно с той женщиной. Он находился у нее в квартире. Его грубый толчок и еще более наглые оскорбления, которыми он осыпал ее, она приняла не без радости, хотя и со злостью. Она была, значит, его возлюбленной. Ни одного из этих выводов не сделал Георг наверху. Так велико было его облегчение, когда он услыхал, что ни в каком убийстве Петер не виноват. Теперь ему опять стало стыдно, он оставил свой острый ум дома. Как это смешно — верить такой женщине! Как это глупо — держаться на короткой ноге с каким-то наемным воином! Метко Петер определил его. Конечно, тот ухмыльнется ему в глаза; ведь он же перехитрил его. Ухмылка так и перла из этих прохвостов, они же были уверены в своем превосходстве и в своей победе над Петером. Они собрались, конечно, завладеть квартирой и библиотекой, а Петера держать в дыре внизу. Ухмылкой и приветствовала его эта тетка, когда отворила дверь.
Георг решил перевязать Петера, прежде чем идти к привратнику. Рана была важнее, чем то объяснение. Нового узнаешь немного. Какой-нибудь повод покинуть каморку на полчаса найдется позднее легко.
Хитроумный Одиссей
— Мы, собственно, еще не поздоровались как следует, — сказал он, входя снова. — Но я знаю, что ты не любишь семейных сцен. Водопровода у тебя нет здесь? В подъезде я видел кран.
Он принес воды и попросил Петера не двигаться.
— Я и без просьбы обычно не двигаюсь, — услыхал он в ответ.
— Я буду рад увидеть твою библиотеку. В детстве я не понимал твоей любви к книгам. Я был куда менее умен, чем ты, у меня не было твоей невероятной памяти. Каким я был глупым мальчишкой, каким притворой и лакомкой. Я готов был днями и ночами ломать комедию и целовать мать. Ты же с самого начала стремился к своей цели. Я не встречал человека, который развивался бы так последовательно, как ты. Я знаю, ты не любишь слушать приятные вещи, ты предпочел бы, чтобы я помолчал и дал тебе покой. Не сердись, но я не дам тебе покоя! Двенадцать лет я не видел тебя, восемь лет я читал твое имя только в журналах, собственноручных писем, считая их слишком драгоценными, ты мне не посылал. Вполне вероятно, что в следующие восемь лет ты будешь обращаться со мной не лучше, чем прежде. В Париж ты не приедешь, я знаю твое отношение к французам и к поездкам. У меня нет времени снова навестить тебя вскоре, я перегружен работой. Ты, может быть, слышал, что я работаю сейчас в одной лечебнице под Парижем. Скажи сам, когда мне и поблагодарить тебя, если не теперь? А поблагодарить тебя я должен, ты слишком скромен, ты и не подозреваешь, чем я тебе обязан: своим характером, коль скоро у меня есть таковой, своей любовью к науке, своей обеспеченностью, своим спасением от женщин, тем серьезным отношением к великому и благоговейным к малому, которым еще в большей мере, чем Якоб Гримм, обладаешь ты. И то, что я переметнулся к психиатрии, это в конечном счете тоже твоя вина. Интерес к проблемам языка пробудил у меня ты, а начал я с работы о языке сумасшедшего. Конечно, до полной самоотверженности, до труда ради труда, до долга ради долга, как того требовали Иммануил Кант и задолго до всех Конфуций, мне, в отличие от тебя, никогда не удастся дойти. Я боюсь, что для этого я слишком слаб. Хвала действует на меня благотворно, она мне, вероятно, нужна. Достоин зависти ты. Ты должен признать, что натуры с подобной силой воли встречаются редко, до печального редко. Откуда взяться двум сразу в одной семье? Кстати, твою работу о Канте-Конфуции я читал с таким интересом, с каким не читал и Канта или беседы самого Конфуция. Она остра, исчерпывающе многогранна, беспощадна ко всем инаковерцам, она подавляет глубиной и всеобъемлющей широтой знаний. Может быть, тебе попадалась на глаза та голландская рецензия, где тебя называют Якобом Буркхардтом[18] восточных культур. Только ты, мол, менее игрив и намного строже к себе самому. Я считаю твою образованность более универсальной, чем буркхардтовскую. Отчасти это объясняется, может быть, более богатыми знаниями нашей эпохи, но главным образом дело тут в твоей личности, в твоей силе для одиночества. Буркхардт был профессор и читал лекции, этот компромисс повлиял и на его способ формулировать свои мысли. Великолепно твое толкование китайских софистов! По нескольким фразам, которых от них осталось еще меньше, чем от греков, ты выстраиваешь их мир, вернее сказать — их миры, ибо они отличаются друг от друга так, как только философ и может отличаться от другого философа. Приятнее всего была мне твоя последняя большая статья. Школа Аристотеля, говоришь ты, сыграла на Западе ту же роль, какую сыграла в Китае школа Конфуция. Аристотель, внучатый ученик Сократа, вбирает в себя и все прочие притоки греческой философии. Не последние среди его средневековых приверженцев даже христиане. Точно так же позднейшие конфуцианцы перерабатывали всё, что брали у школы Мо-цзы, у приверженцев учения Дао и позднее даже у буддизма, если это казалось им полезным и необходимым для сохранения своего могущества. Эклектиками поэтому ни конфуцианцев, ни преемников Аристотеля нельзя назвать. Они до жути близки друг к другу — как ты убедительно доказал это — по своему воздействию, здесь — на христианское средневековье, там — на ту же эпоху, начинающуюся с династии Сун. Я, конечно, ничего в этом не смыслю, я же не знаю ни слова по-китайски, но твои выводы касаются всякого, кто хочет понять свои духовные корни, истоки своих мнений, духовный механизм, в нем действующий. Можно узнать, над чем ты работаешь сейчас?