Элиас Канетти - Ослепление
— Теперь я знаю, — сказал Жан, — почему я ловил звезды.
Позднее его увели оттуда. Учитель остался в камере. Зато Жан нашел нового друга. Этот человек был красив. С ним можно было говорить. Все хотели к нему. Жан ловил жену. Иногда дело кончалось удачно. Тогда он радовался. Он часто бывал печален. Тогда в палату приходил его друг и говорил:
— Да она ведь, Жан, в сети, разве ты не видишь ее? Он всегда бывал прав. Друг только открывал рот, и жена уже была тут как тут. Ты же косишь, говорила она Жану. Он смеялся, он смеялся и грозил: вот я сейчас задам тебе! Меня зовут Жан!
Этот кузнец, пробывший в лечебнице уже девять лет, вовсе не был неизлечим. Попытки директора разыскать его жену успехом не увенчались. Даже если бы ее нашли — кто смог бы заставить ее вернуться к мужу? Жорж воображал, как бы он в самом деле довел до конца сцену, доставлявшую радость его кузнецу. Он соорудил бы у себя в квартире кровать и сеть, жена наконец появилась бы. Жан тихонько вошел бы и стянул сеть. Они говорили бы друг другу прежние свои слова. Жан волновался бы все больше и больше. Сеть и девять лет ушли бы в небытие. Ах, добыть бы мне эту женщину! — вздыхал Жорж.
Каждодневно он помогал Жану обрести ее. Он с такой силой желал ее появления, что мог протянуть ему эту женщину, словно носил ее с собой. Ассистенты, его обезьяны, полагали, что тут кроется какой-то таинственный эксперимент. Может быть, он вылечит его этими словами. Кому из них случалось зайти в палату одному, тот непременно произносил волшебную формулу.
— Да она ведь, Жан, в сети, разве ты не видишь? Грустил ли Жан или был весел, слушал ли их или закрывал себе уши, они осаждали его этой доброжелательной выдумкой своего учителя. Если он спал, они будили его, если замыкался в себе, они на него прикрикивали. Они тормошили и толкали его, корили его за тупость и глумились над памятью об его жене.
Эта фраза, одна и та же, произносилась на тысячи ладов, в зависимости от их нрава и настроения, и когда все оказывалось без толку, — кузнецу они были безразличны, как воздух, — у них появлялась еще одна причина смеяться над директором. Годами повторял этот чудак свою нехитрую попытку и все еще надеялся одной фразой вернуть разум неизлечимому!
Жорж уволил бы их всех до одного; связывали его с ними контракты его предшественника. Он знал, что они относятся к больным недоброжелательно, и боялся за судьбу больных, если он вдруг умрет. Мелочного саботирования своего безусловно самоотверженного и полезного даже на их взгляд труда он не понимал. Постепенно он окружил бы себя людьми, которые были бы в достаточной мере художниками, чтобы ему помогать. В сущности, ассистенты, доставшиеся ему от предшественника, боролись за свое существование. Они чувствовали, что с ними ему нечего делать, и подбирали крохи его мыслей, чтобы по истечении своих контрактов пристроиться где-нибудь хотя бы на правах его способных учеников. Весьма чуток он был и к происходящему в людях, слишком простых, вялых и от природы уравновешенных, чтобы когда-либо сойти с ума. Когда он уставал и хотел отдохнуть от высокого напряжения, которым его заряжали его безумные друзья, он погружался в душу какого-нибудь ассистента. Все, что совершал Жорж, разыгрывалось в посторонних людях. В том числе его спокойствие; только спокойствие здесь ему было очень трудно найти. Удивительные открытия смешили его. Что, например, думали о нем эти душонки? Несомненно, они искали какого-то объяснения его успехов и его ясновидящей преданности, которую он доказывал своим больным. Наука приучила их верить в причины. Будучи людьми чинного темперамента, они свято держались господствующих обычаев и взглядов своего времени. Они любили наслаждение и объясняли всех и вся желанием наслаждения; эта модная мания времени владела всеми умами и мало чего достигала. Под наслаждением они понимали, конечно, традиционные непристойности, которые, с тех пор как есть на свете животные, выделывает с позорной неутомимостью индивидуум.
О более глубокой, истинной движущей силе истории, о стремлении человека раствориться в некоем более высоком разряде животного мира, в массе, потерявшись в ней до такой степени, словно человека-одиночки вообще никогда не существовало, они не подозревали. Ибо они были людьми образованными, а образование — это крепостной вал индивидуума для защиты от массы в нем самом.
Наша так называемая борьба за существование — это не в меньшей мере, чем за пищу и за любовь, борьба за то, чтобы убить массу в нас самих. Порой она становится настолько сильна, что толкает индивидуум на самоотверженные или даже противные его интересам поступки. Уже давно, еще до того, как придумали это разжижающее понятие, «человечество» существовало в виде массы. Чудовищное, дикое, могучее и жаркое животное, она бродит в нас всех, она бурлит в глубинах куда более глубоких, чем материнские. Несмотря на свою древность, она — самая молодая живая тварь, самое важное творение земли, ее цель и ее будущее. Мы ничего не знаем о ней; мы все еще живем так, словно мы индивидуумы. Иногда масса захватывает нас, как гремящая гроза, как единый бушующий океан, где каждая капля — живая и хочет одного и того же. Она, масса, еще, бывает, вдруг распадается, и тогда мы — это опять мы, бедные, одинокие. Вспоминая, мы не понимаем, как это нас могло быть так много, как это мы могли быть такими большими и такими едиными. «Болезнь», — объясняет побитый разумом, "зверь в человеке", — успокаивает агнец смирения, и обоим невдомек, до чего это близко к истине. А масса в нас готовится между тем к новому натиску. Однажды она не распадется, сперва, может быть, в каком-нибудь одном земном краю, а оттуда станет пожирать все вокруг себя, пока ни у кого не останется ни малейшего сомнения в ней, потому что больше не будет никаких «я», «ты», «он», а будет только она, масса.
Одним своим открытием Жорж немного гордился, именно этим: роль массы в истории и в жизни индивидуума, ее влияние на определенные изменения души. У своих больных ему удалось их обнаружить. Бесчисленное множество людей сходит с ума потому, что в них особенно сильна и не находит удовлетворения масса. Точно так же объяснял он себя самого и свою деятельность. Прежде он жил ради своих личных пристрастий, ради своего честолюбия и ради женщин; теперь у него была одна забота — непрестанно терять себя. В такой деятельности он подошел к желаниям и чувствам массы ближе, чем прочие индивидуумы, его окружавшие.
Его ассистенты искали более соответствовавшего им объяснения. Почему, спрашивали они, директор в таком восторге от безумцев? Потому что он сам безумен, только наполовину. Почему он лечит их? Потому что не может смириться с тем, что они безумны почище, чем он. Он завидует им. Их присутствие не дает ему покоя. Они считаются чем-то особенным. Его снедает болезненное стремление привлечь к себе столько же внимания, сколько привлекают к себе они. Мир считает его нормальным ученым. Большего он наверняка не добьется. Он умрет директором клиники, находясь в здравом уме, и, надо надеяться, скоро. Я хочу быть сумасшедшим! — кричит он, как малый ребенок. Это его смешное желание идет, конечно, от какого-то впечатления юности. Надо бы его разок обследовать. Просьбу подвергнуться такому обследованию он, конечно, отклонил бы. Он эгоист, с такими людьми лучше не связываться. Представление о душевнобольном с юности связано у него с похотью. Он боится импотенции. Если бы он мог убедить себя в том, что он сумасшедший, он не знал бы полового бессилия. Любой безумец доставляет ему больше радости, чем он сам себе. Почему они должны брать от жизни больше, чем я? — жалуется он. Совершенно ущемленным чувствует он себя. Он страдает от комплекса неполноценности. Из зависти он изводит себя до тех пор, пока не вылечивает их. Любопытно, что чувствует он в тот миг, когда снова выписывает кого-нибудь из лечебницы. Ему не приходит в голову, что появятся новые. Он пробавляется маленькими сиюминутными триумфами. Вот что такое эта знаменитость, которой восхищается мир!..
Сегодня, при последнем обходе, они даже внешне не выказывали служебного рвения. Было слишком тепло, перемена погоды в последние дни марта обременяла их пошлые души. Они чувствовали себя такими же, как их презренные подопечные. Хорошо устроенные ассистенты, они видели где-то свои окна с решетками и прижимались к ним головами. Они досадовали на неточность своих ощущений. Обычно некоторые забегали вперед и наперегонки открывали двери, если их не опережали санитары или пациенты. Сегодня они следовали за Жоржем на некотором расстоянии, рассеянные и недовольные, проклиная скучную службу, своего начальника и всех на свете больных. Лучше бы им быть сейчас магометанами и сидеть каждому в своем маленьком, благоустроенном раю. Жорж прислушивался к знакомому шуму. Его друзья у окон заметили его, но остались так же равнодушны, как его враги сзади. Печальный день, сказал он про себя, одобрять и ненавидеть он отучился, живя всегда токами чужих ощущений. Сегодня он ничего не чувствовал вокруг себя, кроме тяжелого воздуха.