Купы джиды - Абиш Кекилбаевич Кекилбаев
Всеведущие старики, зоркие стражи дедовских обычаев, внушавшие несмышленым детям святость родственных уз с той самой поры, как они научились сидеть на коне и подавать гостям блюдо с мясом, неизменно твердили: "Запомните раз и навсегда: при угощении самому почетному гостю преподносят тазовую кость. Затем наиболее ценной считается лопатка. Потом следует лучевая кость, потом — бедренная кость, потом — берцовая кость. Опаленную и сваренную баранью голову кладут на первый, главный поднос. Курдючное сало и печень следует нарезать тонкими кусками и распределять по всем подносам. Десять ребрышек вместе с мясцом на них кладут в первые четыре подноса, при этом шесть подкладывают к двум лопаткам, а четыре — к двум берцовым костям. К остальным восьми частям следует добавить по два ребрышка у ключицы. Грудинка полагается зятю, крестец — девушке, шейный позвонок пастуху, требуха, ночки, голень, селезенка — женам, служанкам, детям...»
Это было основой пауки угощения, которую обязан был знать каждый степняк как свои пять пальцев. Ведь в то время барашка закладывали зараз в котел. И не бывало так, чтобы щедрый хозяин держал дома про запас мяса, даже если и резал по десять барашков в день. Он обычно довольствовался тем, что оставалось от гостей.
А теперь вот... Ну скажи на милость, кому он, Тлеу, поднесет всю эту гору мяса и костей... кого облагодетельствует?.. Пожалуйста, бери на выбор: хоть баранью голову, хоть сочную грудинку, хоть шейный позвонок — все твое. Ты, обитатель полуистлевшей старой юртешкп и безлюдной степи, сам себе и сват, и зять, и племянник, и почетный гость и пастух-слуга. Сам в единственном роде! То, что один-оди- пешенек сидишь за дастарханом, склонившись над бараньей головой на блюде, и сам себе творишь благодарственную молитву — означает, что пусто вокруг тебя, голым-голо, хоть плачь. То, что нет ни одной живой души, кого бы ты мог угостить остатками трапезы, означает, что выродился твой род, зачахло и высохло твое полюшко дотла, точно такыр в степи.
Острый нож, сноровисто крошивший мясо, вдруг словно споткнулся. Вот лопатка... в доброе время очистил бы ее от мяса, отскоблил до прозрачности... А теперь зачем? Не гадать же ему на бараньей лопатке. Да и о чем гадать? Нет никого из родных-блпзких в далеком пути... Вот лучевая кость. В доброе время ее бы стоило обглодать и повесить у порога как верпую примету сохранности и благополучия скота. Но к чему умножать ему поголовье? Для каких таких потомков?..
Горячий вздох, как стон, вырвался из горестной груди Тлеу. В руки ему попалась борцовая кость. Вспыхнуло в сознании древнее поверье: «Когда хиреет твой род и ты воспитываешь приемыша, дай ему в руки берцовую кость. Иначе родители его востребуют потом куп...»
Глаза отчего-то темной завесой подернулись. Тлеу поспешно завернул в теплую шкуру расчлененные части тушки и встал.
Зейнеп тщательно промыла тонкие кишки, развесила на веревках с потолочного круга. Подсохли бы они скорее, можно б было свить и натянуть струнами на домбру. Тогда, быть может, удалось бы излить из сердца невыносимую слепую горечь, раздирающую грудь...
Когда супруги, по привычке молча, уселись за дастархап и только дотронулись было до семи жертвенных лепешек, испеченных для поминовения усопших, снаружи неожиданно послышался верблюжий рев. С ним слился горестный женский плач. Тлеу и Зейнеп застыли, точно замерли па своих местах, догадавшись, что кто-то прибыл на поминки.
Смуглая тугощекая женщина в высоком белом тюрбане, в легком, без подкладки, черном чапане, едва переступив порог, кинулась обнимать Зейнеп, пытавшуюся было подняться навстречу. Обе враз заголосили, зашлись в скорбном плаче. Время от времени, переводя дыхание, громко, с надрывом вздыхали: «Ах, горе-горюшко!» — и вновь рыдали в голос. Тлеу все сидел ни живой ни мертвый, будто пригвожденный. Казалось, он прислушивался к скорбному плачу, доносившемуся издалека, и вовсе не замечал этих исходивших слезами двух женщин рядом с собой, а отрешенно глядел па камчу, висевшую па решетке юрты.
Женщины плакали долго, безутешно. Потом, сидя плечом к плечу и всхлипывая, понемногу успокоились. Пришмыги- вая носом, гостья учтиво перекинулась словами приветствия с Тлеу. II лишь через некоторое время спохватилась, вскакивая:
— Ойбо-о-ой... я же совсем забыла про ребеночка в деревянном сундучке.
Зейнеп кинулась вслед за ной. Негромко переговариваясь, они развьючили верблюда, с глухим стуком что-то поставили к стенке юрты. И только тут послышался слабый детский писк. С аккуратным маленьким свертком в руке гостья вновь вошла в юрту. Положила сверток на тюках рядом с подушками, расстегнула пояс и присела справа, чуть ниже хозяина дома. Также не спеша, с достоинством сняла высоко накрученный тюрбан, обвязала голову легким платком. От се смуглого миловидного лица, от верхних одежек, которые она снимала одну за другой, веяло степным солнцем, вольным ветром, молодой, дерзкой силой и неукротимостью. Казалось, в убогую и унылую юрту, затерявшуюся в безлюдной пустыне, вселился вдруг шумный степной аул.
Жанель, жена родственника Зейнеп, прогостила у них целую неделю. Муж ее, скотовод, не мог оставить хозяйства, и потому она отправилась в путь одна — из далекого аула в долине Жем. Необыкновенной энергии и деловитости оказалась женщина! На следующий же день после приезда, едва проснувшись, принялась разбирать изрядно захламленную, насквозь пропыленную юрту. Сама выбрала повое — удобное и чистое — место. Выбила вместе с Зейнеп все кошмы, залатала прохудившийся войлок, починила тщательно все поперечные и продольные шерстяные лепты-завязки. Потом высушила свалявшуюся в тюках шерсть, растеребила палками, сваляла новый войлок. Из пряжи свила несколько веревок. Перебрала всю рухлядь, вычистила, будто вылизала, каждый уголочек. Скудное жилье одинокой четы преобразилось неузнаваемо.
За день до отъезда, еще до утреннего чая, Жанель завела серьезный