Алексей Толстой - Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика
Я чувствую, как Россия уже преодолела смерть. Действительно - смертию смерть поправ. Если есть в истории Разум, а я верю, что он есть, то все происшедшее в России совершено для спасения мира от безумия сознания смерти. Я понимаю так: - смерть - такая же безусловность, как звездное небо над головой. Так я и должен ее принять, - как безусловность. Но расширенными зрачками, отдав все силы души, глядеть в эту непостигаемую безусловность, - это болезнь. Европа, вообще не привыкшая к безднам, до сих пор не может отвести глаз, душа ее угнетена и мрачна.
Разумеется, все это лишь самые общие очертания, скорее - таково впечатление от Запада, когда поживешь в его городах. Но, может быть, это самая правда и есть: уныние опустошенных душ.
На этом печальном фоне искусство (туземное) чахнет и тускнеет. У русского искусства мало соперников. К нему тянутся, как к источнику живой воды. Сопротивления еще много, еще бы. Но покоряющая сила его поразительна. Его влияние выступает все яснее, об этом говорят все громче, правда - пока еще с оттенком изумления: - ведь все же мы - варвары, мы еще не новые Афины второго Рима. В Германии, в особенности, сильно влияние Достоевского. Его здесь чтут, может быть, больше, чем у нас.
Разумеется, успеху русского искусства помогает страшный ущерб искусства европейского: дорога свободна. Но есть и особая причина. Это уж из моих соображений. Я думаю, что русское искусство особенного типа, и тип этот теперь чем дальше, тем в более чистом виде будет проявляться. Его основа, его зерно - внутри полое. Например, зерно (романского искусства) в разрезе ровное, однообразное, очевидное. Русское - со свищем. Это ни хорошо и ни плохо, и думаю, что теперь только полое семя даст колос. С этой самой полости немцы и сходят с ума у Достоевского.
Искусство романское на закате. На закате и рационально-правовая мораль, и римское понимание государственности: людям в ней тесно. Жизнь стала обширнее и глубже романского сознания. Вот тут-то и нужна живая вода, которую, как Вам известно, приносит ворон в клюве. Все это давно уже сказано, но я воспринимаю это всей кожей, как воздух...
ПИСЬМО А. СОБОЛЮ
12 июня 1922
Милый Андрей, рукописей твоих я до сих пор еще не получил. Как получу, тотчас извещу тебя о том, куда и на каких условиях думаю их продать.
Теперь о моем письме в "Накануне". Видишь ли, Андрей: когда-нибудь настанет век, когда мы будем жить в прекрасных городах, общаться с прекрасными людьми, с природой, со звездами, писать прекрасные рассказы. Очень хорошо. Но раньше, чем дожить до этого века, нужно перестать быть парием, презренной сволочью, каковыми мы, русские, являлись до сей поры в этом мире. Но перестать быть сволочью можно только почувствовав себя частицей единого, огромного, сильного и творящего добро. Таковое есть Отечество. Вот тут-то и начинается трагедия, в особенности с последним, т. е. с творящим добро.
Мое Отечество пережило страшнейшую из революций, известных в истории. Могу я принять Отечество без революции? Могу я женщину, родившую дюжину детей, уверять в том, что она - девственница?
Но ведь этим занимается одна часть нашей эмиграции: - дети не твои, подкидыши, ты отроковица. Другая часть эмиграции занимается тем, что считает Отечество - лохудрой... Одни - маниловцы, другие - смердяковцы. Наконец, третьи - совсем чудаки. Они говорят: "революция была, но в октябре 17-го кончилась, дальше идет не революция". Т. е. с октября по сей день, за годы, когда были разбиты и уничтожены белые армии, выгнаны поляки из Украины, англичане с Кавказа и из Архангельска, когда пропагандой на Западе была предотвращена интервенция, когда мужики получили землю и устроились на ней, когда вся русская жизнь была вывернута, как тулуп, наизнанку, за эти пять лет происходила, оказывается, не революция, а что-то другое. Тогда, во-первых, я не понимаю, что такое революция, во-вторых, думаю, что революция и есть именно это "что-то другое".
Революцию я должен принять со всею мерзостью и ужасами. Это трудно, очень. Но ведь те, кто делали революцию, - интеллигенты, рабочие, крестьяне, солдаты, красные, зеленые, белые, перебежчики, разбойники - все составляют мое Отечество. Ведь особого, "отечественного" народа, помимо не творившего всего этого выворачивания России наизнанку, - нет. Я же Отечества кровный сын, и если я фактически не участвовал в делах, то мысленно и чувственно совершал дела не легкие, и отделять себя, выгораживать, быть чистеньким у меня нет оснований.
В принятии революции нет оправдания ее, ни порицания ее; нет морального начала, как нет морального начала в том, чтобы стащить свою лодку с песка и поплыть по реке. Я думаю, что вообще рассматривание революции как начала морального, в особенности романтизирование ее, - есть ложь и зло, так же, как ложь и зло - восхищаться войной и воспевать ее. Война и революция - неизбежность. Война есть внешнее движение народа, революция - внутреннее движение народа. Когда они совмещаются, как за последние пять лет в России, - нация переживает сдвиг. Предотвратить войны и революции нельзя ([можно] лишь оттянуть срок). Историческая наука не дала еще для этого верных рецептов.
Есть люди, принимающие русскую революцию без большевиков - это четвертая категория чудаков. Впоследствии история разберется, кто кого породил: революция большевиков или большевики революцию. Это и есть столь модный сейчас спор о личности и коллективе. Во всяком случае революция и большевики неотделимы. Если я прилепляюсь к Отечеству, принимаю революцию, я признаю, что большевики сейчас единственные, кто вытаскивают российскую телегу из оврага, куда завезли ее красные кони. Удастся вытащить? Не знаю. Но знаю, что делать нужно мне: завязло ведь мое Отечество.
В эмиграции думают по-другому. "Не вытащишь, сукин сын, лопнешь". И ждут, когда большевик лопнет. И это ждать, когда лопнет, - считается честным, красивым, стойким.
Другие в эмиграции, вроде Милюкова, говорят: "дайте мне возможность скинуть большевиков, и я устрою в России земной рай". Но ведь дают (возможность) за деньги. Платить будет не Милюков. Он только устроит земной рай. Подати будет собирать на Красной площади французский сержант сенегалец 126 линейного пехотного полка.
Русские эмигранты (полит[ические] деятели) ведут себя как предатели и лакеи. Клянчат деньги, науськивают, продают, что возможно. В Европе (кроме Германии) Россию ненавидят и боятся. России не на кого рассчитывать только на свои силы. И главная сила России сейчас в том (в России этого не чувствуют, кажется), что Россия прошла через огонь революции, у России горячее дыхание. Это можно почувствовать, лишь сидя здесь, на Западе, где не было потрясений революции, но где жизнь идет на ущерб. Здесь катастрофа неминуема.
Так вот, в общих чертах, причины, заставившие меня написать письмо в "Накануне". Я отрезаю себя от эмиграции. Эмиграция ругает меня с остервенением: я ее предал. Но меня ругают и в России: я нарушил давнишнюю традицию интеллигенции - будировать правительство. Но эту роскошь я не могу себе позволить, покуда Отечество на самом краюшке бездны.
Ты пишешь, что мое письмо Чайковскому считают неискренним. Разумеется, если бы я молчал, было бы безопаснее и спокойнее во всех отношениях. Если бы я в газете у Гессена написал: "пусть весь мир признает этих кровавых негодяев - большевиков, я умру - не признаю" - эмиграция носила бы меня на руках и спекулянты предлагали бы мне деньги. Если бы я у Милюкова в газете напечатал воззвание к английскому народу, прося денег для поддержания "Комитета Учредительного собрания", Милюков подарил бы мне золотые часы на память. Что бы и где бы я ни писал - пусть последние мерзости и явные предательства, меня бы считали искренним, честным и уважаемым человеком.
Но я написал, что долг каждого русского всеми силами помогать Отечеству, когда Отечество погибает. Просто, кажется, даже банально. И вот я - сукин сын и черный негодяй. С удовольствием все эти, и еще более крепкие, эпитеты принимаю.
Пишу тебе, Андрей, так подробно потому, что я знаю - многие в Москве, кого я люблю и уважаю, не понимают меня, моих мыслей, моих чувств.
Крепко жму твою руку.
Т в о й Т о л с т о й.
[О ЯЗЫКЕ]
Должен сказать, что у вас всех, москвичей, что-то случилось с языком: прилагательное позади существительного, глагол в конце предложения. Мне кажется, что это неправильно. Члены предложения должны быть на местах: острота фразы должна быть в точности определения существительного, движение фразы - в психологической неизбежности глагола. Искусственная фраза, наследие XVIII века, умерла, писать языком Тургенева невозможно, язык должен быть приближен к речи, но тут-то и появляются его органические законы: с е р д и т ы й медведь, а не медведь с е р д и т ы й, но если уж с е р д и т ы й, то это обусловлено особым, нарочитым жестом рассказчика: медведь, а потом пальцем в сторону кого-нибудь и отдельно: сердитый и т. д. Глагол же в конце фразы, думаю, ничем не оправдывается.