Артур Шницлер - Жена мудреца (Новеллы и повести)
Мы сидели сегодня на берегу и разговаривали — как чужие. Мальчик играл у наших ног песком и камешками. Ничто, казалось, не тяготило нас: мы болтали, как два человека, которые встретились на курорте случайно, ненадолго и которые друг для друга ровно ничего не значат, — о погоде, местности, людях, потом о музыке и новых книгах. Настроение у меня, пока я сидел с нею, было самое радужное; но когда она поднялась и ушла, мне сразу стало невыносимо тяжело. Хотелось крикнуть ей вслед: «Оставь же мне что-нибудь», но она бы даже не поняла меня. А впрочем, разве я мог ожидать от нее чего-либо иного? То, что она была так приветлива со мною при первой встрече, объясняется, видимо, лишь неожиданностью; она, наверное, просто обрадовалась, что в чужой стороне нашелся старый знакомый. А теперь у нас было время припомнить все; и то, что ей казалось давно и навсегда забытым, всколыхнулось вдруг с новой силой. Кто знает, сколько ей пришлось вынести из-за меня и как она страдает, может быть, даже еще сегодня. Что она осталась с ним, это мне ясно, а что они помирились — тому живое свидетельство четырехлетний сын; но можно ведь помириться, не простив, и простить, не забывая... Мне кажется, я должен уехать, это будет лучше для нас обоих. Весь тот год возникает предо мною в странной, грустной прелести, и я все переживаю вновь. В памяти всплывает одна подробность за другой. Я вспоминаю осеннее утро, когда, в сопровождении отца, приехал в маленький город, где мне предстояло закончить последний класс гимназии. Мне ясно видится школьное здание посреди парка с высокими деревьями. Я вспоминаю уютную просторную комнату, в которой безмятежно готовил уроки; дружеские беседы с профессором о моей будущности, которые с улыбкой слушала за столом Фридерика; загородные прогулки с товарищами в ближайшую деревню; и эти мелочи трогают меня так глубоко, словно в них вся моя юность. Все эти дни, вероятно, давно покоились бы во мраке забвения, если бы на них не падал таинственный отблеск того последнего часа. И удивительнее всего то, что, с тех пор как Фридерика здесь, со мной, те дни кажутся мне ближе, чем нынешний май, когда я любил фрейлейн Дженни, ставшую в июне женой часовщика.
Подойдя сегодня утром к окну и глянув вниз, на большую террасу, я увидел за одним из столиков Фридерику и ее мальчика; было рано, и, кроме них, никто еще не завтракал. Ее стол находился как раз под моим окном, и я громко пожелал ей доброго утра. Она посмотрела вверх.
— Вы уже проснулись? Так рано? — сказала она. — Может быть, сойдете к нам?
Через минуту я сидел за ее столом. Утро было удивительное — прохладное, солнечное. Мы болтали о таких же пустяках, что и в прошлый раз, но все теперь звучало по-иному. За нашими словами тлело воспоминание. Мы отправились в лес. Она начала рассказывать о себе, о доме.
— У нас все по-прежнему, — говорила она, — только сад стал красивее: муж очень следит за ним, с тех пор как родился сын. В будущем году у нас будет даже своя оранжерея.
Она разговорилась.
— Вот уже два года, как в городе появился театр; играют всю зиму, до вербного воскресенья. Я бываю там два-три раза в неделю, чаще всего с матерью; это доставляет ей огромное удовольствие.
Малыш, которого Фридерика вела за руку, воскликнул:
— Я тоже в театр!
— Конечно, ты тоже. По воскресеньям, — объяснила она мне, — днем иногда дают детские спектакли, и тогда я хожу с ним. Для меня это тоже праздник.
Пришлось кое-что рассказать и мне. Про мои занятия и прочие серьезные дела она почти не спрашивала, она больше интересовалась моим досугом и с удовольствием слушала рассказ о столичных развлечениях.
Нам было весело; о том общем воспоминании мы не обмолвились ни единым словом, хотя оно, конечно, ни у нее, ни у меня не выходило из головы. Гуляли мы долго, несколько часов, и я чувствовал себя почти счастливым. Иногда мальчик шел между нами, и тогда наши руки встречались на его кудрях. Но мы делали вид, что не замечаем этого, и продолжали непринужденно разговаривать.
Когда я остался один, мое хорошее настроение сразу улетучилось. Я вдруг опять почувствовал, что ничего не знаю о Фридерике. Мне было непонятно, почему эта неизвестность совершенно не мешала мне во время нашего разговора, и казалось странным, что сама Фридерика не чувствует потребности объясниться. Ведь даже если допустить, что в последние годы они с мужем молчали о том часе, не могла же она сама забыть о нем. После моего внезапного отъезда произошло, конечно, что-то очень серьезное — как она могла не говорить об этом? Может быть, она надеялась, что я сам начну этот разговор? Что удерживало меня? Та же робость, которая заставила удержаться от расспросов и ее? Неужели мы боимся коснуться этого? Пожалуй, да. Но рано или поздно нам придется это сделать; до тех пор нас все время будет что-то разделять. И сознание, что нас что-то разделяет, мучает меня больше всего.
После обеда я бродил по лесу — теми же тропами, что утром с нею. Я тосковал, как можно тосковать только по горячо любимой. Поздно вечером, уже отчаявшись найти ее где-нибудь, я шел мимо ее дома. Она стояла у окна. Я окликнул ее, как и она меня утром:
— Может быть, сойдете вниз?
Она холодно, как мне показалось, ответила:
— Я устала. Спокойной ночи, — и закрыла окно. Когда я думаю о Фридерике, предо мной возникают два совершенно различных образа. Большей частью я вижу бледную, кроткую женщину в белом капоте, которая сидит в саду, обращается со мною, как мать, и иногда треплет меня по щеке. Если бы я нашел здесь только эту Фридерику, мой покой, конечно, не был бы нарушен, и я после обеда лежал бы под тенистыми буками так же, как в первые дни.
Но она является мне и совершенно иной. Такой я видел ее только однажды — в последний час, проведенный мною в том маленьком городе.
В тот день я получил аттестат зрелости. Я пообедал, как обычно, вместе с профессором и его женой, и так как я не хотел, чтобы они провожали меня на вокзал, то, встав из-за стола, тут же попрощался с ними. Расставание нисколько не тронуло меня. Лишь потом, когда я сел в опустевшей комнате на кровать и увидел у своих ног упакованный чемодан, а за распахнутым окном нежную зелень сада и белые облака, застывшие над холмами, моей души легко коснулась печаль разлуки. Вдруг открылась дверь. Вошла Фридерика. Я сразу встал. Она прислонилась к столу, заведя руки за спину, оперлась о него и, откинувшись назад, устремила на меня серьезный, внимательный взгляд. Еле слышно спросила:
— Значит, сегодня?
Я кивнул головой и в первый раз от души пожалел, что мне надо уезжать отсюда. Она стояла, потупив глаза, и молчала. Потом вскинула голову, подошла ко мне и мягко опустила обе руки на мои волосы, как делала часто и раньше. Но я знал, что сейчас это было совсем другое. Я чувствовал на себе ее бесконечно нежный взгляд. Она ласково гладила меня по щекам и со страдальческим выражением качала головой, словно никак не могла понять чего-то.
— Неужели ты сегодня уедешь? — тихо спросила она.
— Да, — ответил я.
Она вскрикнула.
— Навсегда?
— Нет, — ответил я.
— О, я знаю: это навсегда, — горько улыбнулась она. — Если ты и приедешь к нам когда-нибудь... года через два или три — сегодня ты уезжаешь от нас навсегда.
Она сказала это с нежностью, в которой не было уже ничего материнского. Дрожь проняла меня. И вдруг она начала меня целовать. Сначала я только подумал: «Она же никогда этого не делала». Но когда она чуть не задушила меня своим поцелуем, я все понял. Смущенный и счастливый, я едва не заплакал. Она обвила мою шею руками, и я, словно повинуясь ей, бессильно опустился в угол дивана; Фридерика — теперь на коленях у моих ног — опять прильнула к моим губам. Потом взяла мои руки и уткнулась в них лицом. Я шептал ее имя и удивлялся, какое оно красивое. Аромат ее волос пьянил меня... Вдруг — я чуть не остолбенел от ужаса — тихо открывается дверь, которая была лишь прикрыта, и на пороге стоит муж Фридерики. Я хочу крикнуть, но звуки застревают в горле. Я впиваюсь глазами в его лицо, но не знаю, дрогнул ли на нем хоть один мускул, — дверь закрылась, и он исчез. Я пытаюсь встать, освободить руки, на которых все еще лежит голова Фридерики, хочу что-то сказать, с трудом заставляю себя еще раз произнести ее имя, но тут она вскакивает — бледная как смерть, — властно шепчет: «Молчи!» — поворачивается к двери и замирает, прислушиваясь. Потом чуть приоткрывает дверь и смотрит в щель. Я стою ни жив ни мертв. Она широко открывает дверь, берет меня за руку и шепчет: «Иди! Иди быстрее!» Она выталкивает меня, я торопливо крадусь по недлинному коридору, у лестницы еще раз оглядываюсь и вижу: в дверях стоит перепуганная насмерть Фридерика и нетерпеливо машет: «Уходи! Уходи!» Я пулей вылетаю из дома.
То, что было дальше, мне вспоминается, как кошмарный сон. Гонимый смертельным страхом, я примчался на вокзал. Я ехал всю ночь, но так и не уснул в купе. Приехав домой, я был уверен, что родителям уже все известно; теплая, радостная встреча почти удивила меня. Много дней я провел в мучительном волнении, ожидая чего-то страшного; меня бросало в дрожь от каждого звонка у двери, от каждого письма. Наконец пришла весточка, которая меня успокоила, — это была открытка с безобидными новостями и сердечными приветами от одноклассника, жившего в том маленьком городе. Следовательно, ничего ужасного не произошло; по крайней мере, скандал не получил огласки. Я мог думать, что объяснение между супругами происходило с глазу на глаз, что он простил ее, а она раскаялась.