Григорий Канович - Козленок за два гроша
Вопрос был неприятен Семену Ефремовичу, и он оставил его без внимания.
— Если вам неприятно, можете не отвечать, — снизошел доктор.
— Нет. Почему же?
Светильник снижался. Он почти касался головы Семена Ефремовича, с него на рыжие, свалявшиеся волосы осыпалась пыльца.
— Я служу толмачом… в жандармском управлении…
— Ого! Чем же вы заслужили такую честь?
Доктор сделал длинную затяжку, и Семей Ефремович про себя отметил, что хозяин курил так, словно целовался с любимой женщиной.
— В известном смысле мы все там служим. Все без исключения. И я, Хаим Брукман, и вы, позвольте узнать ваше имя-отчество?
— Шахна. Просто Шахна.
— Раз мы здесь живем, значит, служим, — продолжая целоваться с невидимой женщиной, бросил доктор. — И, пожалуйста, не считайте меня сумасшедшим. С вашего позволения, я продолжу свою мысль. Кто здесь не «против» жандармского управления, тот «за». Летают ли над ним бабочки или не летают… Теперь о бабочках… Я не нахожу у вас ничего серьезного… Еврейская впечатлительность, и только. Все зависит от вас.
— От меня?
— Да.
— Что я должен делать?
— Обратиться к доктору Герцлю. Только не ищите его адреса в виленском городском справочнике. Он живет далеко отсюда. Но он нашел, по-моему, лекарство для всех впечатлительных еврейских отроков, не желающих стрелять в генерал-губернаторов и служить в жандармских управлениях. Он нашел, если угодно, средство от и для еврейского безумия.
— А что вы считаете еврейским безумием?
— Равенство, братство, свободу, — выпалил Брукман. — Но это только одна его грань.
— А другая?
— Иметь свой дом. Даже сумасшедшему приятней в своем доме. В своем доме и бабочки иначе летают… Перебирайтесь-ка, дорогой Шахна, в Палестину. На нашу, так сказать, историческую родину.
Брукман перестал курить, чтобы проследить за тем, как подействовали на посетителя его слова, но Семен Ефремович слушал безучастно, разочаровавшись и мучительно размышляя о том, сколько он должен господину доктору заплатить и должен ли платить вообще — ведь тот не осмотрел его, не прослушал, не простукал, только прожег своими ехидными вопросами, своими дикими предписаниями. Если доктору Хаиму Брукману так хочется, пусть сам едет туда — в Палестину, на свою, как он сказал, историческую родину. Ему, Шахне, Семену Ефремовичу Дудаку — Дудакову, везде будет плохо, к нему везде будет приходить по ночам Беньямин Иткес, полуовн-получеловек, над ним везде будет кружиться луговая бабочка, которая в отличие от всех мотыльков живет не один день, а целую, долгую жизнь; куда бы он, Шахна, Семен Ефремович Дудак, ни поехал, всюду найдет жандармское управление. Нет родины без жандармского управления. Нет.
— А вы… вы, доктор, туда не собираетесь? — мстительно спросил Шахна.
— Собираюсь. Но пока туда надо переправить моих пациентов.
Он улыбнулся, перестал расхаживать по комнате, сел за стол и стал выписывать какой-то порошок для успокоения нервов. Но Семен Ефремович счел за благо не перечить хозяину, взял неохотно рецепт, положил — возле портсигара — два скомканных бумажных рубля и удалился.
Отца он почти не видел: тот целыми днями пропадал то в больнице у Эзры, то в молельне, а то и на кладбище. Шахна ума не мог приложить: что там старик делает? С кладбища на кладбище приехал!
Приходил Эфраим вечерами мрачный, неразговорчивый; долго мыл во дворе руки; садился за стол и, достав из кармана Моисеево Пятикнижие (он никогда с ним не расставался!), читал вполголоса какую-нибудь главу, пока не засыпал сидя.
— «И привел Моисей сынов Аароновых, и возложил крови на правое их ухо и на большой палец правой их руки»… На большой палец правой их руки, — повторял он, смакуя каждое слово. — «И покропил Моисей кровью жертвенник со всех сторон…» Жертвенник со всех сторон… О суде, Шахна, ничего не слыхать?
— Пока ничего.
— «И взял Моисей тук и курдюк и весь тук, который на внутренностях, и сальник на печени, и обе почки и тук их на правое плечо»… На правое плечо, — шамкал Эфраим и подергивал правым плечом. — «Взял один опреснок с елеем и одну лепешку»… А как ты, Шахна, думаешь, выздоровеет Эзра?
— Если перестанет мотаться… бражничать…
— «И взял Моисей помазания и крови, которая на жертвеннике, и окропил Аарона и одежды его, и сынов его и одежды сынов его с ним».
Старик Эфраим все время выискивал в Пятикнижии те места, где говорилось о сыновьях, о жертвенниках, о крови. Мест таких было в писании великое множество, и Эфраиму порой казалось, что со дня творения отцы только и делали, что приносили в жертву своих сыновей, а сыновья всходили на костер, чтобы своей гибелью явить свою любовь родителям и богу. Вчитываясь в Пятикнижие, Эфраим негласно, кощунственно спорил с всевышним, не одобрял его неумолимой жестокости, хотя и не порицал его за то, что тот от всех и каждого требует исполнения своего долга.
Слова «помазание», «елей», «тук», «курдюк» звучали для него как заклинание; он не понимал их смысла, не старался даже его постичь, довольствовался самим их звучанием, которое завораживало его, делало сопричастным какой-то великой и нелегкой тайне.
Иногда Эфраим откладывал Пятикнижие, расчесывал бороду, поправлял на себе кафтан и отправлялся до вечерней молитвы бродить по городу — доктор Гаркави запретил ему каждый день приходить к Эзре, от этого, сказал Гаркави, состояние больного только ухудшается (господи, как может ухудшиться состояние сына от присутствия отца?). От Шахны Эфраим выведал, где находится здание Виленского окружного суда, где судят самых закоренелых преступников и где будут судить его несчастного сына Гирша.
Эфраим часами наблюдал за зданием суда, устроившись где-нибудь на противоположной стороне улицы, возле витрины ювелирного магазина «Драбкин и дочери», или возле булочной на углу, или в подъезде налоговой конторы, где в дождь обычно стоял толстый усатый дворник в длинном мясницком переднике. Бывало, для вящей убедительности Эфраим брал его метлу и без спроса, самочинно подметал улицу, стараясь подобраться как можно ближе к серому дому, где, как казалось Эфраиму, горел жертвенник и возводили на костер непокорных отроков, похожих на его Гирша.
Эфраим пристально смотрел на каждого посетителя, открывавшего тяжелые парадные двери суда, отличал их не только по внешности, но и по походке, для удобства давал каждому имя и звание. Вон того бородача в котелке и с тросточкой Эфраим называл Петром Петровичем, а того низенького, с брюшком — Матвеем Ильичом. (Так звали его и Шмуле-Сендера ротного командира.) Глядя на каждого, Эфраим пытался определить степень их важности. Петр Петрович был, пожалуй, помельче, чем Матвей Ильич. Но и Матвей Ильич не был главным.
Главным, от которого зависела судьба Гирша, был, как казалось Эфраиму, сухопарый мужчина в шинели, с погонами. Это, наверно, и есть председатель военно-полевого суда — Николай Николаевич Смирнов.
Что, если подойти к нему и, не чинясь, попросить за Гирша. Отдайте его, мол, мне, ваше высокопревосходительство, пусть у меня отбудет положенный срок каторги! Можете не сомневаться, ваше высокопревосходительство, у меня ему будет не слаще, чем на медных рудниках или в золотых копях. Я заставлю его трудиться с утра до вечера и с вечера до утра, и все дурости у него из головы быстро вылетят. Слово Эфраима Дудака! Это раньше я позволял им делать все, что им заблагорассудится, а теперь!..
В таких воображаемых беседах быстро летело время; старик Эфраим не замечал, что пора возвращаться, но назавтра — помолившись и посетив Эзру — он снова спешил на свое заветное место напротив ювелирного магазина «Драбкин и дочери».
— Ну что ты здесь, отец, все время стоишь? — напустился однажды на него Семен Ефремович. — Еще подумают бог весть что!
— Кто стоит, тот выстоит, — чьими-то чужими, командирскими словами ответил Эфраим.
Конечно, Шахне этого не понять. Шахна живет по другим меркам, он придет сюда только тогда, когда разрешат, когда начнется суд над Гиршем. А Эфраим не хочет дожидаться, ему уже хочется быть там, в зале суда, сидеть напротив этого Петра Петровича и Матвея Ильича, смотреть им в глаза и требовать от них, чтобы судили сурово, но непредвзято, не чужака, а подданного русской империи, за которую он, его отец, проливал на Шипке кровь. Эфраим хочет наполнить этот зал своим родительским дыханием, чтобы его несчастному сыну, да просветлит господь его мозги, было теплей. Теплей и уютней.
И он войдет в этот зал суда задолго до того, как его Гирша, скованного цепями, привезут туда.
Он так и сделал. Подметал, подметал улицу, прислонил к стене ювелирного магазина «Драбкин и дочери» метлу, подождал, пока появится тишайший Петр Петрович, пристроился сзади и проник в здание.