Отсрочка - Жан-Поль Сартр
— Вы будете мне писать?
— Не знаю, — ответил Матье.
Он молча посмотрел на нее и зашагал прочь.
— Эй! — крикнула она ему.
Он обернулся. Она улыбалась, но губы ее слегка дрожали.
— Я даже не знаю, как вас зовут.
— Матье Дедарю.
— Войдите.
Он сидел в пижаме на своей кровати, как всегда хорошо причесанный, как всегда красивый, она подумала, не надевает ли он на ночь сетку для волос. В комнате пахло одеколоном. Он с растерянным видом поглядел на нее, взял с ночного столика очки и надел их.
— Ивиш, это вы?
— Да, это я! — простодушно ответила она.
Она села на край кровати и улыбнулась ему. Поезд на Нанси отправлялся с Восточного вокзала; в Берлине, возможно, только что взлетели бомбардировщики. «Я хочу развлекаться! Я хочу развлекаться!» Она осмотрелась: гостиничный номер, безобразный и богатый. Бомба пробьет крышу и пол седьмого этажа: именно здесь я и умру.
— Я не думал, что снова вас увижу, — с достоинством произнес он.
— Почему? Потому что вы вели себя как хам?
— Мы просто выпили, — оправдывался он.
— Я выпила, потому что узнала, что провалилась на экзамене. Но вы не пили: вы хотели увести меня в свою комнату; вы меня подстерегали.
Он совсем растерялся.
— Что ж, я здесь, в вашей комнате, — сказала она. — Что дальше?
Он сделался пунцовым.
— Ивиш!
Она рассмеялась ему в лицо:
— А вы не такой уж противный.
Наступило долгое молчание, затем неловкая рука слегка коснулась ее талии. Бомбардировщики уже пересекли границу. Она смеялась до слез: «Во всяком случае, не умру девственницей».
— Это место свободно?
— Ага! — буркнул толстый старик.
Матье положил рюкзак на сетку и сел. Купе было набито битком; Матье попытался разглядеть своих спутников, но было еще темно. Через минуту был резкий толчок, и поезд тронулся. Матье вздрогнул от радости: кончено. Завтра — Нанси, война, страх, быть может, смерть, свобода. «Посмотрим, — сказал он. — Посмотрю». Он полез в карман, чтобы взять трубку, и его пальцы наткнулись на конверт: это было письмо Даниеля. Ему захотелось положить его обратно в карман, но нечто вроде деликатности помешало ему; все же нужно его прочесть. Он набил трубку, зажег ее, разорвал конверт и вынул из него семь листов, покрытых ровным убористым почерком, без помарок. «Он его писал с черновиком. Какое оно длинное», — с тоской подумал Матье. К счастью, поезд вышел из вокзала, и в купе посветлело. Он прочел:
«Дорогой Матье!
Хорошо себе представляю твое изумление, каковое лишний раз подчеркивает всю неуместность этой моей эпистолы. В сущности, я сам толком не знаю, почему обращаюсь именно к тебе, видимо, склон покаяния, как и склон грехопадения, достаточно скользок и влекущ. Когда в июне я приоткрыл тебе некий живописный аспект своей натуры, я тем самым избрал тебя своим пожизненным поверенным. Мне стоит об этом пожалеть, ибо пропуская через тебя все события своей жизни, я передавал бы тебе активную ненависть, что для меня было бы тягостно, а для тебя — пагубно. Ты, по-видимому, считаешь, что я пишу тебе об этом с неким ироническим смешком. Не сочти это экстравагантным, но легкость моих литер отягощена свинцом, так что смешливость дарована мне как особое благодеяние. Но оставим эти выспренности, ибо я не намереваюсь живописать тебе всевозможные обыденности своего существования, но события чрезвычайные, а оные приобретут вкус реальности только в том случае, если будут существовать для других не меньше, чем для меня самого. Дело не в том, что я чрезмерно рассчитываю на твое доверие или даже чистосердечие. Увы, если даже я и попрошу тебя отрешиться от твоего излюбленного скептицизма, каковой уже более десяти лет кормит тебя и поит, ты, несомненно, пренебрежешь моей просьбой. Но как знать, возможно, я выбрал из всех своих друзей именно тебя, человека, в наименьшей степени способного понять меня, поелику рассчитываю на точность твоего экспериментального анализа. Не подумай, что я вынуждаю тебя к ответу — к плоским рацеям и взыванию к здравому смыслу. Все это я всегда был вполне способен адресовать себе сам, как ты знаешь. Но признаюсь тебе: когда я думаю о здравом смысле и всяком позитивистском вздоре, легкая манна небесная в виде смеха тут же снисходит на меня. Не пиши мне еще и потому, что едва Марсель обнаружит в почтовом ящике твое письмо, она вообразит нашу подпольную переписку и, зная тебя, заподозрит, что ты великодушно предлагаешь мне в моем супружеском дебюте свои услуги. Зато твое молчание может мне сослужить добрую службу: если я смогу представить себе твою «чудовищную улыбку»{34} без волнения и постичь скрытую иронию, с которой ты будешь рассматривать мой «случай», все же не похерив мой особый опыт, во мне в конце концов окрепнет уверенность, что я на верном пути. Чтобы избежать возможных недоразумений, а также из-за психологического характера проблемы, я совершенно сознательно на этот раз обращаюсь к профессиональному философу, а посему перевожу свое повествование в план метафизический. Разумеется, ты сочтешь, что мои претензии непомерны, так как я не читал ни Гегеля, ни Шопенгауэра; но не придирайся, я в любом случае не смог бы определить строго философскими категориями все нынешние движения моего духа, но я охотно предоставляю эту заботу тебе, ибо это твое ремесло, я же буду жить на ощупь, вслепую, нимало не считаясь с вами, избранными прозорливцами. Однако я не думаю, что ты так легко уступишь: этот внезапный смех, эти тайные тревоги, эти молниеносные инстинктивные озарения ты, вероятно, и увы — ошибочно отнесешь к психологическим «состояниям» и своеобычности моей натуры, опираясь при этом на признания, которые я допустил в разговоре с тобой. Впрочем, меня это мало волнует: что сказано, то сказано, и ты волен использовать мои признания по собственному усмотрению, даже если ход твоих мыслей приведет тебя к глубочайшим заблуждениям на мой счет. Я даже признаюсь тебе, что с тайным удовольствием дам тебе все необходимые сведения для восстановления истины, хорошо зная, что и вместе с ними ты сознательно попадешь в объятия лжи.
Но перейдем к фактам. Тут смех понуждает меня выронить перо из рук. А может, и слезы умиления. Дрожа, приступаю к материи, каковой до сих пор не касался как из стыдливости, так и из самоуважения. Однако час настал, сейчас я озвучу эти сакраментальные слова и обращу их именно к тебе, с тем, чтобы они, оставшись на этих голубых листках, дали тебе возможность повеселиться и лет через десять. Уверен, что я тем самым